3
3
Помню, как в сухумском обезьяннике, переходя от клетки к клетке, я усвоил простое правило: самое интересное в мире живых существ — это детеныши и вожаки. Вот где полная непринужденность и непредсказуемость действий. Во всех остальных особях ощущается какая-то стертость, угнетенность стадным положением: на них скучно смотреть, тускнеет чувство жизни. И лишь маленькие обезьянки с блестящими, озорными, почти человеческими глазками, юркие и бесцеремонные, да огромные свирепые вожаки, неподвижно сидящие на своих царственных местах и одним угрюмым взглядом блюдущие порядок в своем стаде, — лишь они значительны и приковывают внимание посетителей.
Что же получается? Для того чтобы сохранить свободную живость детства, изначально дарованную всем, взрослому нужно стать вожаком, то есть выделиться из многих и многих. Вот как прореживаются и утесняются наши возможности на земном пути: в той жизни все так же полновластны и независимы, как в этой лишь единицы, свобода которых обходится рабством сотням и тысячам других.
В почитании немногих вознесшихся — отцов нации, звезд кино и т. д. — каждый из нас, как выявлено психоанализом, поклоняется собственному «сверх я», «идеалу я», воплощенному в других. Но не лучше ли достигается эта психоразрядка в любовании ребенком, где тот же идеал явлен нам не в отчужденном и подавляющем образе «вождя», а в напоминании о собственной, прирожденной нам царственности. Дитя-бог, дитя-царь, дитя-громовержец. «И маковым громом на тронном полу играет младенец…»[20].
В российском обществе, столь пострадавшем от ярости своих обожествленных отцов, легко заметить особую расположенность к детям, какое-то ласковое кружение вокруг них народной души. Это повсеместное внимание к ребенку как к олицетворению свободы, чистой и самодеятельной человечности приобретает у нас значение массовой психоаналитической процедуры, очищающей от гнета последующих возрастных напластований. Устрашенная и подавленная своей реализацией в «сверх-Я», народная душа ищет прибежища в «до-Я», в «пред-Я» — в ребенке. На Западе все эти колебания между полюсами «сверх» и «до», как правило, решаются в пользу центрального звена — «я» взрослой самосознающей личности. Россия же постоянно уклоняется от этой «золотой» середины, взлетая и падая вверх тормашками. Но в ее чуть пьяном и загульном умилении младенцем есть и прозрение. В том, чтобы родиться, — такая высота удела, в сравнении с которой мелки прочие наши достижения. Вот на какой удаче нужно учиться — азбучной, как вдох и выдох. Младенец зван и избран на пир, на котором все мы восседаем рядом с ним, как равные с равным, как уже рожденные.
Теснясь вокруг младенца и общаясь с ним и через него, мы гурьбой рвемся в единственную свободу, нам всецело распахнутую. Тут свобода еще не отделилась от равенства, не пошла по разводящему их элитарному или эгалитарному пути; но только в ней, в этой детской свободе, изначально равны все живущие. Публичность вокруг ребенка — прообраз той высшей демократии, которая избирала бы своим полномочным представителем и властным средоточием не самого сильного, а самого слабого, нуждающегося во всеобщей опеке. Все, что в царстве земном может и должно быть от Небесного, возводит детей в цари. «Кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном» (Мф. 18: 4). Попечением, а не подчинением, доброй силой вокруг слабого, а не слабостью перед крутой силой крепился бы тот общественный строй, который мгновениями оживает на улице вокруг ребенка.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.