Вы никогда не щадили меня…

Вы никогда не щадили меня…

Теперь самое место и время рассказать о короткой, но прекрасной странице в жизни Антона Макаренко – о романе с Ольгой Петровной Ракович. О романе, которого не было.

С Ольгой – она была красивой, обаятельной, умной и какой угодно хорошей еще – Антон Семенович познакомился еще в 1919 году. А через несколько лет пригласил ее на работу в колонию. Но работала она не в самой колонии, а выполняла поручения Макаренко в Полтаве, где жила. Встречались нечасто, чаще переписывались – через Семена Калабалина, который едва ли не каждый день бывал в Полтаве.

Влюбиться в Ольгу было проще простого. Это, как говорится, напрашивалось. И «начальник» влюбился в свою юную сотрудницу – неосторожно, но тоже юно.

Письмо от 20 октября 1920 года.

«Как бьется Ваше сердечко?

Правда, что у Вас ежедневно бывает Голтвянский? Правда? Может быть, он и есть тот самый, который лучше всех? Интересно.

А все-таки я Вас люблю».

Письмо без даты.

«Писать стихи, гореть и любить, безнадежно молиться и делать глупости предоставим другим. Правда?

Нет, солнышко, в том-то и дело, что неправда. Неправда, неправда!»

Письмо без даты.

«Я чувствую сейчас в себе огромные силы, но я уже хорошо знаю, что эти силы слишком глубоко во мне скрыты. Вы не можете их увидеть. Это силы мысли и философского синтеза. Если Вы их увидите, Вы отравитесь ими навсегда. Вам не нужно их показывать. А то, что Вам нужно и что Вам поэтому нравится, того у меня нет: ни беззаботного смеха, ни остроумия без претензий, ни ясной силы жизни: живи, пока живется.

Ах, не хочется с Вами расставаться».

Письмо от 23 сентября 1924 года.

«Сейчас я или пришел в себя, или окончательно обалдел. И не знаю, что делаю, что-то такое, что должен сделать Человек, или что-то недостойное Человека. Но все равно. Я зато хорошо понимаю только одно.

Это одно: я не могу отказаться от Вас. Пожалуйста, не пугайтесь. Я самым идеальным образом уважаю Вашу свободу. Как бы Вы не поступили, Вы всегда будете прекрасны и всегда правы. Я искренне буду преклоняться перед любым Вашим решением. Я готов быть Вашим шафером и держать венец над Вашей головкой.

Я представляю себе: как трудно Вам понять, что у меня в душе. Я, без всякого сомнения, какой-то урод. Это совершенно серьезно. Почему я сейчас не только не ощущаю своего унижения, но напротив?

Я выше всех, недосягаемо выше. Вы можете позавидовать моей гордости.

Когда я утром встретился с Вами, для самого себя неожиданно захватила меня волна радости. Радости оттого, что у нас разрыв, оттого, что Вы спокойны, оттого, что я в одиночестве могу любить и нет до этого никому никакого дела, оттого, что я могу отделить от себя мои страдания и рассматривать их, как нечто постороннее, как в микроскоп.

Вы мне вручили пакет с моими письмами. Ах, да, письма… Это показалось мне пустяком. Можно было вдоволь посмеяться над всей этой историей с письмами. Не было компаньона. Конечно, и не могло быть. Я не ожидал от себя, что я могу быть таким дураком. Письма можно перевязать веревочкой, возвратить. Больше ничего веревочкой не перевяжешь.

Письма мне понравились. Если у Вас есть вкус, Вам, вероятно, приятно было получать такие письма. В них много есть кое-чего.

Вы никогда не щадили меня. И это выходило у Вас прекрасно. Даже Ваше последнее:

– Вы мне не нравитесь.

Странно все-таки: отчего я Вам не нравлюсь? Я Вам писал такие изящные письма!

Все дело, видите ли, в чем: никто не имеет права отнять Вас у меня. Даже Вы. Абсолютно никакого права. Вы – это, прежде всего, образ в моей душе, а потом уже Вы. А любить Вас, поклоняться Вам, всегда видеть Вас перед собой – моя воля.

Я Вам не нравлюсь? Господи, какой дурак пытался внушить мне, что это для меня важно? Не нравлюсь? Ну так что? Какое вообще это имеет отношение к нашему разговору? Что Вы, собственно, хотите сказать? Ну, что Вы мне можете сделать? Отнять у меня Солнышко вы все равно не способны. А добровольно я его не отдам».

Письмо от 3 октября 1924 года.

«Я теперь боюсь лишнюю минуту побыть с Вами, боюсь того критического момента, когда Вас начинают раздражать моя морда, мои слова, моя любовь, и когда я, заметив Ваше раздражение, уже не понимаю, что делаю.

Но я боюсь и другого – того, что Вы уйдете от меня. Этого я боюсь больше всего на свете. В то же время я знаю, что чем больше я буду торчать перед Вами, тем Вы скорее уйдете. Такова жизнь.

Но чем одно из них нежнее

В борьбе неравной двух сердец,

Тем неизменней и вернее,

Любя, страдая, тяжко млея,

Оно изноет наконец.

Это Тютчев, не сердитесь. Вообще не сердитесь, дорогая».

Письмо от 24 марта 1930 года.

«Дорогая Ольга Петровна!

Ваше письмо меня и страшно обрадовало, и поразило, и страшно огорчило. Читаю его несколько раз и своим глазам не верю – неужели это Вы, Солнышко, пишете. Подумайте – я Вас четыре года не видел и не получил, конечно, от Вас ни одной строчки.

Вы остались в моей памяти только прелестной улыбчивой царевной, которая так радостно и непринужденно посмеялась над моим искренним и очень глубоким чувством к Вам. Все эти четыре года я с мучительной обидой вспоминал „нашу“ историю, которая, собственно говоря, не была Вашей историей.

Я не могу ни о Вас говорить, ни с Вами говорить иначе, как о любимой. Не хочу ни себя, ни Вас обманывать – в моей жизни Вы были чрезвычайно значительны».

Письмо от 13 марта 1939 года.

«Дорогая Ольга Петровна!

Действительно, один раз в пятилетку судьба балует меня таким значительным подарком, как Ваше письмо. Только Вы – хитрая по-прежнему: в письме Вы ничего не пишете – одни комплименты и пожелания, да несколько сентенций, по форме стариковских, а по содержанию просто хитрых и немножко насмешливых.

Как я живу на новом поприще? Трудно это сравнить с прошлым. Но сейчас уже не бывает у меня таких счастливых минут, помните? Ехали мы в Полтаву на нашем замечательном фаэтоне. Почему-то Вы ночевали в колонии. Ехали мы утром. Вы сидели на главном сиденье рядом со Стефанией Потаповной, я против Вас, и мы смеялись всю дорогу. Я не помню, о чем мы говорили тогда, но я хорошо помню, что это был самый счастливый момент в моей жизни. В общем, Вы смущались и дерзили мне, но Вам страшно хотелось хохотать, а Стефания Потаповна завидовала Вашей красоте и молодости и обижалась.

А. С. Макаренко, Москва, 1938

В моей теперешней жизни никакого счастья нет. Но я уже не хочу счастья давно и отношусь к счастью принципиально отрицательно. Я очень много работаю, много борюсь и часто лезу на рожон, у меня много врагов, а друзья… друзья готовы выпить со мной рюмку водки и посудачить. Поэтому я всегда ощущаю себя на какой-то боевой позиции и готов к драке, но это уже больше привычка, чем стремление. В руках у меня нет такого дела, которое я готов защищать до последней капли крови. Пишу. Сейчас развел повесть о любви – длинную повесть, в которой хочется сказать многое и многое вспомнить, поэтому сейчас я еще чаще вспоминаю о Вас.

В моей жизни Вы – самое глубокое и самое чистое воспоминание.

Отвечайте, очень прошу… очень…»

Последнее письмо от Макаренко Ольга Петровна получила за день до его смерти.

Согласитесь, не только Макаренко не чувствовал себя в этой любви жалким и униженным, но и мы его не видим таким. Наоборот, он выше своей возлюбленной и выше всех нас. В некоторых местах мы явственно ощущаем великодушную снисходительность любящего к любимой. И его превосходство именно в том, что он любит. Она его не любит? То есть у нее нет любви. Нет! А у него – есть! Она бедна любовью, а он любовью богат. Она любовью обделена, а он ею наделен.

Конечно, в любви прекрасна взаимность. Но, может быть, еще прекрасней любовь без взаимности. «Спасибо, что Вы живете на свете». И всё. Ничего выше этого нет. Тут – никакого эгоизма, только одна любовь.

Вы увидели Антона Макаренко – человека, который воспитывает? Особый интерес к воспитателю – логичен. Он – специалист по улучшению человеческого рода. То есть он нечто передает своим воспитанникам. То передает, что накопило человечество за свою историю. Но как это происходит? Может быть, независимо от того, каков сам воспитатель? Может быть, он – равнодушный посредник и только? Или, вольно и невольно, он передает и самого себя? И тогда он должен быть образцом? Или, наоборот, не образцом, а живым человеком, не лишенным всего человеческого?

Быть образцом, может быть, и надо, но – невозможно. Нет у нас образцов. Все мы – живые люди. И – слава Богу.

Антон Макаренко:

«Я думаю такой формулой: мое счастье – это не двусмысленная реальность, а счастье человечества, свобода и справедливость, правда и истина – это не больше, как гипотеза».

Да, счастье – гипотеза… Не больше как…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.