Формирование основ геопоэтики Урала в прозе Д. Н. Мамина-Сибиряка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Формирование основ геопоэтики Урала в прозе Д. Н. Мамина-Сибиряка

Проблема соотношения общего и особенного в литературном развитии – одна из ключевых при изучении истории литературы региона. Существуют ли какие-либо собственные специфические интегральные компоненты в процессе регионального литературного развития или местный литературный процесс является лишь калькой развития национальной литературы, а точнее – литературы центра? Если рассматривать литературу региона только во временном, историческом аспекте, то, скорее всего, на местном уровне мы обнаружим только повторение общих тенденций. Но картина изменится, если мы обратим внимание на пространство, если территорию, ландшафт мы будем рассматривать не как нейтральное вместилище культурной жизни, а как часть общей культурной среды. Тогда одним из сюжетов регионального литературного процесса, его интегрирующим началом станет история формирования образа родной территории, ее геопоэтики7.

Предлагаемый подход предполагает перечитывание литературного наследия. Для уральской литературы в этой связи исключительное значение имеет творчество Д. Н. Мамина-Сибиряка. Неслучайно в Екатеринбурге предпринято издание полного собрания сочинений писателя8, а в уральских университетах начали активно заниматься Маминым. То обстоятельство, что Д. Н. Мамин-Сибиряк вышел из зоны актуального фило-логического чтения, кажется нам несправедливым. В обсуждениях творчества этого писателя все настойчивее звучит нотка неудовлетворенности уровнем его интерпретации, инерцией восприятия его исключительно как писателя-бытовика, писателя-социолога, этнографа – тем, что в подходе к нему «сохраняется традиционная проблемно-социальная раскладка», что «художественный текст все так же «выверяется» соотношением его содержания с проблемами <…> давней исторической действительности: безземельем крестьян в пореформенную эпоху, попытками башкирского населения вернуть земли, «отмежеванные» у него в пользу заводовладельцев; введением «уставной грамоты» для крестьян, приписанных к заводам, «опрощением» части разночинной уральской интеллигенции, поисками «духовных скреп» между людьми, озабоченными общественным прогрессом, и т. д. и т. п.» [Слобожанинова 2005: 250]. Словно писатель всецело принадлежит только своему, уже ушедшему, времени.

Очевидно, созрела потребность заново перечитать Мамина-Сибиряка, перенастроить оптику чтения его художественной прозы. Это насущная задача уральских филологов хотя бы потому, что творчество Д. Н. Мамина-Сибиряка остается одним из краеугольных камней регионального культурного самосознания. Современные уральские писатели: Алексей Иванов, а за ним и Ольга Славникова оживили уральскую тему, у истоков которой стоит Мамин-Сибиряк. Речь идет о том, есть ли в текстах Мамина что-то, представляющее не только музейный (историко-литературный) интерес, но и задевающее живое – пусть специально филологи-ческое – читательское внимание. Можно ли перечитать его прозу с учетом предложенного современными писателями свежего и интригующего регионализма с его мыслью о новой форме власти земли – власти ландшафта? Иначе говоря, можно ли прочитать прозу Мамина в геопоэтическом ключе, как звено в становлении геопоэтики Урала?..9Что мы понимаем под геопоэтическим образом, попробуем пояснить на примере ландшафтного описания из романа Алексея Иванова «Географ глобус пропил».

Стена Шихана напоминала измятую и выправленную бумагу.

На ее выступах лежал снег, кое-где бурые пятна выжженных холодом лишайников. В громаде Шихана, угрюмо нависшей над долиной, было что-то совершенно дочеловеческое, непостижимое ныне, и весь мир словно отшатнулся от нее, образовав пропасть нерушимой тишины и сумрака. От этой тишины кровь стыла в жилах, и корчились хилые деревца на склоне, пытающиеся убежать, но словно колдовством прикованные к этому месту. Шихан заслонял собою закатное солнце, и над ним в едко-синем небе горел фантастический ореол.

– Шихан – это риф пермского периода, – пояснил Служкин.

И это слово «риф» странно было слышать по отношению к доисторическому монолиту, который на безмерно долгий срок пережил океан, его породивший, и теперь стоит один посреди континента и посреди совершенно чуждого ему мира, освещаемого совсем другими созвездьями [Иванов 2003: 122-123].

Выразительный образ. В описании шихана у Иванова органично соединились пластически живописная достоверность в передаче облика ландшафтного объекта с глубоким символизмом, эмоционально сильное переживание c интеллектуальной рефлексией. Эффект визуальной убедительности лаконично создан несколькими словами – нетривиальным и зрительно точным сравнением поверхности скального гребня с мятой бумагой. Оно дает представление одновременно и о рельефе, и о цвете каменной стены. Снег на каменных выступах, бурые пятна лишайников – эти детали довершают картину.

Впрочем, как раз привычное для описаний природы определение «картина» менее всего подходит к этому случаю. Скорее, в описании шихана преобладает как раз то, что увидеть нельзя. Каменная стена шихана здесь, перед нами, но одновременно она в каком-то ином, потустороннем пространстве – от привычного нам мира она отделена пропастью тишины. В описании решительно главенствует необыденное и интенсивное переживание ландшафтного феномена. Это чувство ищет выражения в нагнетении гиперболизированных и эмоционально насыщенных определений: в шихане есть что-то непостижимое, дочеловеческое, колдовское, вызывающее ужас, от которого кровь стынет в жилах. Иномирность шихана подчеркнута тем, что в завершении описания каменная стена предстает осененной космическим сиянием ореола-нимба.

Стоит обратить внимание на то, что в описание шихана словом героя введен элемент геологического комментария. Шихан определяется в категориях научной таксономии как остаток древнего рифа. Но рациональное знание нисколько не демистифицирует предмет. Оно и не берется его объяснять, а, напротив, поддерживает мистику предмета тем, что никак не соотносится с непосредственным опытом видения – по контрасту.

И, наконец, главное – шихан у Иванова не отдельный образ с какими-то особенными свойствами. В его описании проявляется целостная интуиция регионального ландшафта – это сам Урал с его тайной недр, древностью и космичностью. Это было бы нетрудно показать, сопоставив приведенное описание с другими в романах «Географ глобус пропил», «Сердце Пармы» и «Золото бунта». Везде мы найдем сходное напряженное переживание и символику. Иванов видит Урал как целое, и это видение объединяет отдельные образы в единство – геопоэтику Урала. «Уральскость» здесь не названа, она воплощена.

Геопоэтическое чувство и видение устремлено к смыслу, воплощенному в формах ландшафта, и формы ландшафта открываются ему, соответственно, как воплощение смысла этой особенной земли, территории. Геопоэтическое видение предполагает не столько визуальное восприятие ландшафта, сколько видение его силовых линий, пронизывающих его токов энергии. Это видение объемное, оно телесно-чувственное и в то же время высоко рефлективное, себя сознающее.

На этом фоне посмотрим на описание природы у Мамина-Сибиряка. Вот фрагмент из романа «Золото» (1892).

– Посмотри, благодать-то какая! – умиленно повторял Кишкин, окидывая взглядом зеленые стены дремучего ельника. – Силища-то прет из земли… А тут снежком все подернуло. Действительно, трудно представить себе что-нибудь лучше такого ельника зимой, когда он стоит по колена в снегу, точно очарованный. Траурная зелень приятно контрастировала с девственной белизной снега. Мертвое молчание такого леса напоминало сказочный богатырский сон. Не шелохнет, не скрипнет, не пискнет, – торжественное молчание охватило все кругом, как на молитве. <…> А мороз, какой здоровый – так и хватает прямо за душу! Дышать больно. Снег слепит глаза, а впереди несметной ратью встает все тот же красавец лес, заснувший богатырским сном [Мамин-Сибиряк 1981: 4, 177].

Описание зимнего леса в этом фрагменте отчетливо разделено между словом героя и авторским словом, причем очевидно, что слово автора и слово героя существенно неоднородны не только стилистически, но и в смысловом отношении, в восприятии ландшафта. Ретроспективное чтение с учетом позднейших литературных контекстов обнаруживает, что слово героя с его эмоционально-экспрессивными акцентами по имплицитным смысловым возможностям может быть воспринято как более богатое, чем слово автора.

В восклицании Кишкина прорывается непосредственное переживание мощи земли. Строй векового леса воспринимается им в тонах кратофании: «благодать», «силища прет из земли». Здесь есть зерно целостного ландшафтного образа. Однако эти возможности не развернуты, не прочитаны автором. Для него реплика героя – это презентация живого речевого колорита, она несет характерологическую, но не смыслообразующую функцию.

В резюмирующем слове автора описание зимнего леса переводится в конвенциональный литературный план. Оно подчинено знакомой литературной модели зимнего сказочного сна. Нетрудно убедиться, что мотивы и детали этого описания очень близки, например, к описанию зимнего леса в известном стихотворении Ф. И. Тютчева «Чародейкою Зимою…» (1852), в описании Мамина есть буквальные совпадения с тютчевским10. Это совсем не значит, конечно, что Мамин сознательно цитирует Тютчева. Но он строит описание в духе общей – хрестоматийной – литературной модели, и получается литературный пейзаж, в котором преобладает, в сущности, декоративное начало11.

Вот такое литературное изображение вполне адекватно было бы определить как картину. При этом надо отметить, что эта картина у Мамина общелитературная. Она отражает общую литературную мифологию зимнего леса и лишена какого-либо специфически локального отпечатка – той самой «уральскости», которая является предметом художественной рефлексии у Алексея Иванова.

Между тем в своих описаниях Мамин нередко специально подчеркивает, что он описывает именно уральскую природу. Такой акцент на локальном как характерную черту маминских пейзажей, отличающую их от описаний природы у Тургенева и Толстого, заметил и концептуализировал И. А. Дергачев. Тенденцию к географическому маркированию пейзажей он связал с социологической природой маминского реализма. По его мнению, подчеркивая «уральскость» описываемых им картин природы, писатель «доказывает связь человека не с отдельными деталями природы, не с миром вообще, а с конкретным кругом природы и социума, имеющим неповторимые особенности, географически точно определяемые» [Дергачев 1989:5 2] 12.

Со своей стороны отметим, что в намеренной географической локализации маминских пейзажей есть и нечто иное, чем только стремление связать природу с жизнью конкретного социума. Эта иная, отнюдь не социологическая склонность сознания со всей определенностью проявляется в приведенном ниже ряде пейзажей из романов «Горное гнездо», «Три конца» и очерка «Бойцы». Все они включают как резюмирующий компонент характерную формулу уникальности природных явлений: «такое бывает только на Урале».

Летнее утро было хорошо, как оно бывает хорошо только на Урале (здесь и далее курсив наш. – А. В.); волнистая даль была еще застлана туманом; на деревьях и на траве дрожали капли росы; прохваченный ночной свежестью, холодный воздух заставлял вздрагивать; кругом царило благодатное полудремотное состояние, которое овладевает перед пробуждением от сна. Только поднимавшееся солнце да голоса распевавших птиц нарушали картину общего торжественного покоя [Мамин-Сибиряк 2002а: 241].

Над Самосадкой стояла прелестная летняя ночь, какие бывают только на Урале. Река утопала в белой пелене двигавшегося тумана, лес казался выше, в домах кое-где мигали красные огоньки [Мамин-Сибиряк 2002б: 135].

Весенняя белая ночь стояла над горами, над лесом, над рекой. Такие ночи бывают только на Урале. Кто не переживал такой ночи, тому трудно понять ее чарующую прелесть. Тихо, тихо везде; прохваченный весенней изморозью воздух дремлет чутким сном. Далекие горы чуть повиты молочной дымкой. Дремлет темный лес на берегу, дремлет пристань с своими избушками на крутом угоре, дремлет все кругом под наплывом весенних грез. <…> Я люблю такие ночи, когда так легко и вольно дышится здоровому человеку. Чувствуешь, как сам оживаешь вместе с природой, и как в душе накопляется что-то такое хорошее, бодрое, счастливое [Мамин-Сибиряк 1953: 48].

На наш взгляд, сама повторяемость формулы региональной уникальности (такое бывает только на Урале) выдает присутствие какого-то глубокого переживания по поводу уральской природы, но это переживание не организует весь текст и не поднимается до рефлексии. И здесь, как и в описании зимнего леса в романе «Золото», пейзаж лишен какого-то местного колорита, его средства скорее даже банальны и стоят на грани литературных штампов – «чарующая прелесть», «весенние грезы». Сильное, но остающееся смутным ощущение своеобычности уральской природы нигде у Мамина не развертывается и не переходит в углубление описания до символического уровня, не вырастает до геопоэтического обобщения.

Тогда возникает вопрос, а проявляется ли где-либо у Мамина это несомненно свойственное ему переживание уникальности Урала, оставляет ли оно следы в художественной ткани его произведений, или присутствует только в виде эмоциональной формулы?

На наш взгляд, элементы геопоэтического воображения и чувства уже присутствуют в прозе Мамина. Но они скрываются не в изображении природы, как этого можно было ожидать, а в изображении уральских людей и специфического уклада горнозаводской жизни. Ретроспективное чтение Мамина позволяет их различить.

Переклички Мамина с современными писателями нередки. Порой они кажутся неожиданными. Вот, например, строки Вячеслава Ракова, современного поэта из Перми:

Под Пермью низкий звук и длинные пустоты,

Подземная пчела там заполняет соты.

Там время копится, к зиме загустевая,

И дремлет тело живописца Николая [Раков 2006: 36].

«Живописец Николай» – это Николай Зарубин, безвременно ушедший пермский художник, памяти которого посвящено стихотворение. Строки о пчеле, собирающей мед в гулких подземных пустотах под Пермью, кажутся замечательными. В них есть подлинность мифопоэтического переживания. Конечно, современный автор, вслушиваясь в некий метафизический гул уральских недр, сознательно воскрешает мифопоэтику пчелы с ее причудливым слиянием мотивов смерти и рождения, с ее совмещением хтонического и солярного начал и с ее демиургическими миротворческими коннотациями. Эта мифопоэтика животворящих земных глубин вызвана к жизни целостным и интеллектуально отрефлектированным ощущением уральского ландшафта, его тайны.

А теперь обратимся к Мамину-Сибиряку. Вот небольшой фрагмент из романа «Три конца»:

<…> отпыхивали паровые машины, хрипели штанги, с лязгом катились по рельсам откатные тележки, и весело гудела неустанная работа. Медная шахта походила на улей, где жизнь творилась в таинственной глубине [Мамин-Сибиряк 2002б: 354].

Здесь описывается, как герой романа, инженер и управляющий медным рудником Петр Елисеевич, просыпаясь ночами, прислушивается к привычному ладному гулу работающей шахты. У Мамина, кстати, это нередкий сюжетный мотив, когда герой, мастер и знаток горного дела, вслушивается в то, что творится в подземной глубине. Странная перекличка современного поэта и Мамина в этом описании очевидна. Но так же очевидно, что какой-либо прямой связи между этими текстами нет.

Первая фраза этого описания развертывается в русле типичного для Мамина технологического дискурса. Для его уральской прозы, и очерковой и беллетристической, характерны вот такие, иногда детализированные, всегда терминологически точные (как здесь – с упоминанием «откатных тележек» и «штанг»), описания процессов горных работ. Но следующее за этим технологическим описанием сравнение гудящей шахты с ульем, где в таинственной глубине недр творится жизнь, переводит нас в совершенно иной – контрастный – семантический план. Здесь явно начинается другая семиотика. Под уровнем технологии мы неожиданно открываем уровень мифопоэтики. Пчелиное сравнение Мамина отзывается эхом в контекстах, кажущихся совершенно неожиданными для уральского писателя, вплоть до мандельштамовских пчел Персефоны.

И возникает вопрос: с чем мы имеем дело, когда читаем о подземных пчелах у Мамина? Случайный ли это и только декоративный троп – или перед нами системный элемент поэтики, открывающий в прозе Мамина какой-то новый код и новый уровень художественного обобщения, которому мы не придаем значения только в силу сложившейся традиции чтения и понимания этого писателя?

Есть основания думать, что мы все же имеем дело с кодом, хотя бы потому, что подобные провоцирующие мифопоэтические ассоциации элементы описания встречаются у Мамина постоянно13. Вот, например, характеристика старого рудничного мастера:

Старик Чебаков принадлежал к типу крепостных заводских служащих-фанатиков. Он точно родился в своем медном руднике. Желтый и сгорбленный, с кривыми короткими ногами, с остриженными под гребенку серыми от седины волосами и узкими, глубоко посаженными глазками, он походил на крота. Рудниковые рабочие его боялись как огня, потому что он на два аршина под землей видел все [Мамин-Сибиряк 2002б: 46].

Первая фраза этой характеристики («принадлежал к типу крепостных заводских служащих-фанатиков») содержит прямое социологические обобщение. Она выдает в Мамине-Сибиряке то, что накрепко связывало его с доминирующей литературной конвенцией своего времени – реалистической. Согласно этой конвенции, литература изучает жизнь, обобщая ее явления до типов. Но далее за вполне конвенциональной фразой у Мамина следует развернутое сравнение героя с кротом, он наделяется фантастическими способностями, и социальный тип превращается в какое-то зооморфное существо подземного мира, которому нет места в утвержденном реалистической конвенцией пространстве литературы.

Подобные сравнения, включающие мотив телесной трансформации, вообще нередки у Мамина, когда он описывает своих персонажей. В романе «Горное гнездо» есть описание рабочей массы. Автор сравнивает типы заводских и рудничных рабочих. Фабричных рабочих

<…> легко было отличить от других по запеченным, неестественно красным лицам, вытянутым, сутуловатым фигурам и той заводской саже, которой вся кожа пропитывается, кажется, навеки. <…> Фабрика рядом поколений выработала совершенно особенный тип заводского фабричного, который в состоянии вынести нечеловеческий труд. Эти жилистые, могучие руки, эти красные затылки, согнутые спины и крепкая, уверенная поступь были точно созданы для заводской работы. Каждая фигура была сколочена из одних костей и мускулов и дышала чисто заводской силой [Мамин-Сибиряк 2002а: 107].

В описании рабочих металлургического завода подчеркивается их особая сращенность с процессом производства, с металлургией. Этот мотив интенсифицируется, когда рассказывается, как эти люди работают:

Вавило и Гаврило встали по обе стороны машины. <…> Оба высокие, жилистые, с могучими затылками и невероятной величины ручищами, они смахивали на ученых медведей. В этом царстве огня и железа Вавило и Гаврило казались какими-то железными людьми, у которых кожа и мускулы были допущены только из снисхождения к человеческой слабости. <…> После катальной посмотрели на Спиридона, который у обжимочного молота побрасывал сырую крицу, сыпавшую дождем горевших искр, как бабы катают хлебы. Тоже настоящий медведь, и длинные руки походили на железные клещи, так что трудно было разобрать, где в Спиридоне кончался человек и начиналось железо [Мамин-Сибиряк 2002а: 142].

Та же тенденция гиперболизировать телесную трансформацию проявляется в изображении рабочих из рудника. Причем описания людей «из горы» в романах «Три конца» и «Горное гнездо» почти идентичны.

Полным контрастом с заводскими мастеровыми являлись желтые рудниковые рабочие, которые «робили в горе». Изнуренные лица, вялые движения и общий убитый вид сразу выделял их из общей массы, точно они сейчас только были откопаны откуда-то из-под земли и не успели еще отмыть прильнувшей к телу и платью желтой вязкой глины. <…> рудниковый рабочий органически связан со своей «горой», как устрица со своей раковиной [Мамин-Сибиряк 2002а: 108].

На дворе копошились, как муравьи, рудниковые рабочие в своих желтых от рудничной глины холщовых балахонах, с жестяными блендочками на поясе и пеньковых прядениках. Лица у всех были землистого цвета, точно они выцвели от постоянно-го пребывания под землей [Мамин-Сибиряк 2002б: 158].

В обобщении, резюмирующем развернутое сравнение рудничных и заводских рабочих, Мамин объединил их общей формулой – это «гномы нашего „века огня и железа“» [Мамин-Сибиряк 2002а: 108].

Вернемся к нашему вопросу: как прочитать такое определение – гном? Воспринимать ли его только как яркую публицистическую формулу, совсем не предполагающую буквализации, или все же мы имеем дело с кодом, который переводит нас на принципиально иной уровень художественного обобщения? Попробуем ответить на этот главный вопрос, не умножая ряд примеров, аналогичных тем, что уже приведены.

Мамин-Сибиряк, конечно, преимущественно писатель-социолог [Дергачев 2005:139]. Его Урал – это своеобразный, непохожий на Центральную Россию, социально-бытовой и хозяйственный организм. Писательское внимание Мамина направлено, прежде всего, на изучение и описание физиологии нового для русского читателя социума. Здесь Мамин полностью разделяет литературную конвенцию своего времени. Он изучает жизнь и представляет ее литературными средствами. Он внимательно анализирует социологию конфликтов, социальные отношения, психологические конфликты, он хочет представить читателю социальные типажи, ему неизвестные.

Бесспорно, что Мамин-Сибиряк видит уральского человека преимущественно социологически и этнографически. Центральное поле его письма формируется соответствующими дискурсами, которые можно объединить признаком научности, они насыщены элементами экономики, социологии, технологии и антропологических представлений его времени.

Но Мамин видит уральского человека и онтологически. Только зерна его онтологии вынесены на периферию изображения. Они проявляются в сравнениях, в деталях описаний. Это те элементы письма, где Мамин менее связан литературной конвенцией. Это те элементы, которые самим автором даются как бы походя и, может быть, более непосредственно выражают какие-то структуры его воображения.

Решая писательские задачи, предопределенные литературной конвенцией, Мамин вольно или невольно проговаривает что-то еще помимо нее: в сравнениях, в подборе деталей для описания. В этих периферийных деталях есть возможность выхода в другие поэтики, есть нереализованные возможности. Как мы указывали, в изображении рабочих у Мамина налицо тенденция подчеркивать их телесную трансформацию, их сращивание с механизмами. Если эту тенденцию развить, то можно прийти к фантастическому роману, к существам вроде морлоков у Герберта Уэллса.

Я хочу сказать, что периферийные элементы поэтики Мамина обнаруживают некую общую тенденцию. Это та часть или склонность целостного художественного видения Мамина (лирическая, мистическая, философская), которая не укладывалась в рамки литературной конвенции его времени и которой он сам не придавал существенного значения. Конвенция выступала как своего рода цензор воображения.

Если сформулировать эту тенденцию, то ее можно определить как теллурическую, и непосредственнее всего она сказывается в изображении Маминым уральских мастеровых. Они рисуются в тесной, доходящей почти до мифологического тождества связи с земными глубинами и стихиями. У его старых мастеров и рабочих есть свои тайные отношения с рудником, фабрикой, механизмами, рекой и скалами. Они их чувствуют как собственное тело или как таинственный живой организм. Они в сродстве со стихиями воды, земли и огня, находятся с ними в симбиотических отношениях.

Так, доменный мастер Никитич в романе «Три конца» называет домну «хозяйкой» и видит «в своей доменной печи живое существо», слышит, как она вздыхает [Мамин-Сибиряк 2002б: 71, 72, 451].

Таковы же отношения с шахтой у старого мастера Чебыкина, героя того же романа. Для него земные недра живые:

Старый рудничный смотритель находился в ужасной тревоге: оставленная медная шахта разрушалась на глазах. Главное, одолевала жильная вода, подкапывавшаяся где-то там в таинственной глубине, как вор. Если Никитич слышал дыхание своей домны, то Ефим Андреич постоянно чувствовал, как его шахта напрасно борется с наступающим на нее врагом – водой. Это было ужасно, как ужасно видеть захлебывающегося человека. Припав ухом к земле, Ефим Андреич слышал журчание сочившейся воды, слышал, как обваливалась земля, а враг подходил все ближе и ближе. Рискуя собственною жизнью, он несколько раз один спускался по стремянке и ползал по безмолвным штольням и штрекам, как крот [Мамин-Сибиряк 2002б: 451-452].

Мотив «припадает ухом к земле и слышит журчание подземных вод» – это почти цитата тютчевского «Безумия», отозвавшаяся впоследствии многочисленными вариациями в поэзии символистов. Только, в отличие от тютчевского фантазма, рудничный мастер действительно слышит страшное «подземельное пенье» рудничных вод.

Реальность теллурического кода в прозе Мамина подтверждается, когда мы присматриваемся к его описаниям психологических процессов.

Обращает внимание, как традиционная романтическая фразеология душевных глубин у Мамина-Сибиряка трансформируется во фразеологию переживания глубин уральской земли, таящих в себе сокровище – золото.

Иногда параллелизм этих рядов, душевного и земного, теллурического, выстраивается прямо и наглядно. Так, например, в романе «Золото» описывается душевное состояние инженера Карачунского.

<…> Он совершенно забывался <…>, прислушиваясь к глухой работе и тяжелым вздохам шахты. Там, в темной глубине, творилась медленная, но отчаянная борьба со скупой природой, спрятавшей в какой-то далекий угол свое сокровище. И в душе у человека, в неведомых глубинах, происходит такая же борьба за крупицы правды, добра и чести. Ах, сколько тьмы лежит на каждой душе, и какими родовыми муками добываются такие крупицы… Большинство людей счастливо только потому, что не дает себе труда заглянуть в такие душевные пропасти и вообще не дает отчета в пройденном пути [Мамин-Сибиряк 1981: 4, 206].

Тот же параллелизм душевной жизни и земных недр в повести «Братья Гордеевы»:

Леонид тоже молчал, но у него были свои мысли. О, как он мучился и страдал!.. Но эти страдания были скрыты, как родниковая вода в глубинах земных недр [Мамин-Сибиряк 1954: 589].

В других случаях мы наблюдаем, как, напротив, в описание душевной жизни подспудно включаются элементы теллурического кода – как, например, в описании состояния героя в романе «Черты из жизни Пепко».

Бывают такие моменты, когда человек начинает проверять себя, спускаясь в душевную глубину. Ведь себя нельзя обмануть, и нет суровее суда, как тот, который человек производит молча над самим собой. Эта психологическая анатомия не оставляет камня на камне. В такие только минуты мы делаемся искренними вполне. Проверяя самого себя, я пришел к выводам и заключениям самого неутешительного характера и внутренно обличил себя. Прежде всего, недоставало высокой нравственной чистоты, той чистоты, которую можно сравнить только с чистотой драгоценного металла, гарантированного природой от опасности окисления [Мамин-Сибиряк 1981: 5, 131].

Выделенные в этом психологическом этюде выражения могут быть прочитаны в теллурическом ключе как термины испытания земных недр и поиска сокровища в их глубинах. Происходит очень плотное наложение двух рядов, душевного и теллурического. Тем самым вполне тривиальное психологическое наблюдение неожиданно становится чуть ли не осязательно убедительным. С другой стороны, не менее стертая романтическая фразеология приобретает устойчивую геопоэтическую проекцию, и, как следствие, намечается путь к концептуализации ландшафта.

У Мамина-Сибиряка мы встречаем и нередкое вкрапление хтонических образов в описание уральских недр, что станет обычным для современной прозы об Урале.

Лука Назарыч несколько раз наклонялся к черневшему отверстию шахты, откуда доносились подавленные хрипы, точно там, в неведомой глубине, в смертельной истоме билось какое-то чудовище. Откуда-то появился рудничный надзиратель, старичок Ефим Андреич, и молча вытянулся пред лицом грозного начальства [Мамин-Сибиряк 2002б: 158].

Теллурический код обнаруживает у Мамина черты ландшафтного, геопоэтического мышления. Системно оно не реализовано, но тенденция несомненна: у Мамина была глубокая художественная интуиция геопоэтики Урала.

Косвенным аргументом в пользу реальности следов теллурического кода в уральской прозе Мамина может послужить мемуарный портрет писателя из воспоминаний С. Я. Елпатьевского. Замечательно, что это одно из самых ранних по времени обобщений: мемуарный очерк был опубликован в 1912 году, вскоре после смерти Мамина.

Мамин <…> был весь полностью от Урала, обликом, ухваткой, чувствованием, думанием. В нем много было от мглистых еловых лесов <…> от горных вершин и угрюмых скал, от уральского камня. <…> Он был, как обломок яшмы, красивой, узорчатой яшмы, занесенной далеко от родных гор. Он имел общий интеллигентский облик, но за полированной поверхностью яшмы была глыба цельной породы, чистой, твердой, твердой без трещин и излучин [Елпатьевский 1962: 200-201].

Этот умопостигаемый синтетический портрет писателя дает хороший пример глубокого творческого чтения мемуаристом творчества своего героя. Мемориальная риторика Елпатьевского, построенная на метафорическом отождествлении писателя и горного ландшафта, имеет для нас герменевтический смысл. Схватывая в единстве и тексты, и биографию Мамина, мемуарист считывает периферийный теллурический код маминской прозы и делает его главным и определяющим для понимания писателя. При этом замечательно, что, разделяя «полированную поверхность» и темную глубину горной породы в Мамине, Елпатьевский, в сущности, дает своего рода формулу чтения его уральской прозы. Стоит перенести внимание от конвенциональной поверхности повествования к менее контролируемым элементам повествовательной периферии, как начинают открываться новые возможности смысловых проекций. Этой стратегии чтения мы и следовали. Отдельные следы теллурического кода, которые мы находим в маминских текстах, напоминают крупицы золота, по которым старатели определяют, что где-то рядом есть целая россыпь.

Надеемся, что предложенный нами подход к чтению уральского классика позволяет более точно увидеть творчество Д. Н. Мамина-Сибиряка в перспективе становления геопоэтического образа Урала в русской культуре.

Список литературы

Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М., 1989.

Дергачев И. А. Пейзаж у Д. Н. Мамина-Сибиряка: школа, структура, функция // Д. Н. Мамин-Сибиряк – художник: Сб. науч. тр. / Отв. редактор Г. К. Щенников. Свердловск, 1989. С. 52.

Дергачев И. А. Д. Н. Мамин-Сибиряк в литературном процессе 1870-1890-х гг. Новосибирск, 2005.

Елпатьевский С. Я. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк // Д. Н. Мамин-Сибиряк в воспоминаниях современников. Свердловск, 1962. С. 200-201.

Иванов А. В. Географ глобус пропил. М., 2003.

Каганский В. Л. Ландшафт и культура // Общественные науки и современность. 1997. № 1. С. 137.

Мамин-Сибиряк Д. Н. Избранные сочинения. М., 1953.

Мамин-Сибиряк Д. Н. Братья Гордеевы // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч.: В 8 т. М., 1954. Т. 5.

Мамин-Сибиряк Д. Н. Золото // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч.: В 6 т. М., 1981. Т. 4.

Мамин-Сибиряк Д. Н. Черты из жизни Пепко // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч.: В 6 т. М., 1981. Т. 5.

Мамин-Сибиряк Д. Н. Горное гнездо. В горах. Екатеринбург, 2002а.

Мамин-Сибиряк Д. Н. Три конца. Екатеринбург, 2002б.

Раков В. Число ?. Пермь, 2006.

Слобожанинова Л. Мамин «безымянный» // Урал. 2005. № 10. С. 250-252.

Тютчев Ф. И. Лирика: В 2 т. М.: Наука, 1965.

Элиаде М. Трактат по истории религий. СПб., 1999.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.