Речи (фрагменты)
Речь за Квинта Росция-актера [76 г. до н. э.][153]
IV. 13. Из трех причин, могущих служить основанием иску, две мною опровергнуты: мнимое обязательство Росция не могло произойти ни от взятых Росцием у Фанния взаймы денег – этого не отрицает даже сам Фанний, – ни от записи в кассовых книгах Фанния – это он доказывает тем, что не представляет этих книг. Остается предположить одно – что он сошлется на данное ему слово уплатить сумму: на каком другом основании может он требовать определенной суммы денег, я не могу придумать. Итак, тебе дали слово? Где? В какой день? Когда? При ком? Кто свидетель? – Никто.
15. Отчего же я продолжаю говорить? Вот отчего. Обвиняемый всего меньше дорожил деньгами, всего дороже было для него его доброе имя. <…>
Первую часть своей речи я говорил по чувству долга, вторую буду говорить по своему желанию; одну я говорил перед судьей, другую намерен сказать перед Пизоном; первую я произнес за ответчика, вторую стану говорить за Росция; первую для выигрыша процесса, другую – для того, чтобы сохранить моему клиенту то уважение, которым он пользовался.
VI. 17. Раз это так, посмотрим, кто он, этот обманувший своего товарища человек; один образ его жизни даст нам молчаливое, но справедливое и верное доказательство, которое позволит судить о нем так или иначе. <…> Может ли тяготеть такое обвинение над подобного рода человеком? – Он, который, – я сознаю смелость своих слов, – еще больше честен, чем талантлив, более правдив, чем образован[154]; которого римский народ еще выше ставит как человека, нежели как актера, он, который сумел прослыть достойнейшим сцены художником, сохраняя при этом славу человека, достойного сената за свое бескорыстие! <.. > К чему распространяюсь о нем, будто о лице, никому не известном? Знаешь ли ты человека, о котором ты был бы лучшего мнения, чем о нем? Кто, в твоих глазах, более честен, совестлив, ласков, услужлив, благороден?[155]
19. Поэтому, мне кажется, ты забавным образом противоречил себе, порицая и хваля одного и того же человека, называя его образцом нравственности и в то же время – отъявленным негодяем. Имя одного и того же лица ты произносил с уважением, считая его выдающимся человеком, и тут же обвинял его в мошенничестве по делам товарищества.
VII. Росций оказался плутом! Это как-то странно звучит в ушах и сердцах всех. Ну, если бы он обманул робкого, глупого, нерешительного, не умеющего отстоять свои права богача? 20. Это и тогда было бы невероятно. Посмотрим же, кто жертва его мошенничества. Г. Фанния Херею обманул Росций. <…> Разве он, если молчаливая внешность человека позволяет судить о его внутреннем достоинстве, не соткан весь, с ног до головы, из лжи, плутней и обмана? <…> Эта поганая, грязная, низкая личность – живой портрет последнего по своим наклонностям, характеру и жизни. Каким образом он мог счесть Росция таким же плутом и негодяем, каким является он сам, – я и ума не приложу…
VIII. 27. Что же было украдено? Тут он начинает с большим апломбом, подобно опытному актеру, свой рассказ о товариществе.
X. «У Фанния, – говорит он, – был раб Панург; правами на него он поделился с Росцием. Здесь Сатурий начинает горько жаловаться прежде всего на то, что Росций даром эксплуатировал раба, как общую собственность, который, однако, принадлежал Фаннию, так как купил его он. Значит, Фанний, такой щедрый, беспечный человек, образец доброты, сделал Росцию подарок? Верно так. 28. <…> Ты, Сатурий, говоришь, что Панург составлял собственность Фанния; я, напротив, утверждаю, что он составлял полную собственность Росция. Что в нем принадлежало Фаннию? – Тело. – Что Росцию? – Умение[156]. Тело его не стоило ничего, дорого было в нем его умение. <…> Никто не смотрел на раба, как на одетые мясом кости, – всякий ценил в нем комическое искусство; тело его не могло заработать и двенадцати ассов, а за свою выучку, которой он был обязан Росцию, он получал не менее ста тысяч сестерциев. <…> Какие надежды, какой интерес, какое сочувствие и расположение публики сопровождали первый дебют Панурга! А почему? – Он был учеником[157] Росция! Кто любил последнего, был расположен и к первому; кто восхищался одним, тот награждал аплодисментами и другого; даже те, кто только слышал имя Росция, не сомневались в выучке и знаниях ученика. Такова толпа: в редких случаях судит она по действительному положению дела; обыкновенно она обращает внимание на ходячее мнение. 30. Выучку ученика заметили весьма немногие; – все спрашивали, у кого он учился, и были уверены, что из рук моего клиента не может выйти ничего плохого и негодного. Если б он был учеником Статилия, никто даже не взглянул бы на него, хотя бы он играл лучше самого Росция: как никто не верит, чтобы негодяй мог быть отцом хорошего сына, так никто бы не допустил, чтобы из школы плохого актера мог выработаться хороший комик; но раз он вышел из школы Росция, он, по мнению других, был обучен лучше, чем его обучили на самом деле[158].
XI. Нечто в этом роде произошло недавно с комиком Еротом. Когда его выпроводили со сцены не только свистками, но и ругательствами, он прибежал в дом моего клиента – словно к алтарю – с просьбой взять его в ученики, под свое покровительство, прикрыть его своим именем, и в самое короткое время вполне плохой актер сделался первоклассным комиком! 31. Что же выдвинуло его? – Одна рекомендация моего клиента. Между тем, Панурга Росций взял к себе в дом, чтобы не была только одна молва, что он его ученик, – нет, давая ему уроки[159], ему приходилось весьма много работать, бороться с трудностями и раздражаться: чем талантливее и способнее учитель[160], тем он нервнее и вспыльчивее; видеть, что то, что самому ему далось скоро, другой понимает с трудом, – для него чистое мучение.
XVIII. 54… я спрашиваю тебя, почему, когда Панург был убит, и ты привлек Флавия к суду для возмещения причиненных неправдою убытков, ты был в этом процессе доверенным Росция, между тем как по твоим собственным словам и без того все то, что ты требовал для себя, ты требовал также для него, и все то, чего ты добился бы для себя, должно бы было принадлежать товариществу. <…> 55. Что? можешь ответить ты на это, Фанний? <…>
Речь против Гая Верреса [Вторая сессия, «О предметах искусства». 70 г. до н. э.][161]
I. 1. Перехожу теперь к тому, что сам Веррес называет своей страстью, его друзья – болезнью и безумием, сицилийцы – разбоем. Как мне назвать это, не знаю. Я расскажу вам об обстоятельствах дела, а вы оцените его по существу, а не по названию. Я утверждаю, что во всей Сицилии, столь богатой, столь древней провинции, в которой так много городов, так много таких богатых домов, не было ни одной серебряной, ни одной коринфской или делосской вазы, ни одного драгоценного камня или жемчужины, ни одного предмета из золота или из слоновой кости, ни одного изображения из бронзы, из мрамора или из слоновой кости, не было ни одной писанной красками или тканой картины, которых бы он не разыскал, не рассмотрел и, если они ему понравились, не забрал себе.
XIII. 30. Теперь стоит, судьи, обратить внимание на то, как Веррес находил и выслеживал все ценные вещи. В Кибире жили два брата – Тлеполем и Гиерон; один из них, если не ошибаюсь, занимался лепкой из воска, другой – живописью. <…> Хорошо узнав и проверив их на деле, Веррес взял их с собой в Сицилию. Они, когда туда приехали, всем на удивление, словно охотничьи собаки, все вынюхивали и выслеживали, находя тем или иным способом что бы и где бы то ни было. Одно они разыскивали посредством угроз, другое – посредством обещаний; одно – с помощью рабов, другое – с помощью свободных людей; одно – при посредстве друзей, другое – при посредстве недругов; стоило вещи понравиться им, пиши – пропало.
XIV. 32. Но Веррес настолько дорожит этой прекрасной репутацией знатока произведений искусства, что совсем недавно – судите о его безрассудстве – уже после комперендинации, когда его считали уже осужденным и мертвым как гражданина, он, во время игр в цирке, рано утром, когда в доме у Луция Сисенны, виднейшего мужа, были постланы триклинии и уставлены серебряной утварью, столы и когда, в соответствии с высоким положением Луция Сисенны, к нему явилось множество очень почтенных людей, подошел к серебряной утвари и начал не торопясь очень внимательно рассматривать каждую вещь. Одни удивлялись его глупости, так как он, находясь под судом, давал пищу подозрению, что действительно подвержен той самой страсти, какую ему приписывали; другие – его безрассудству, раз ему, после комперендинации, когда уже высказалось такое множество свидетелей, приходят на ум такие пустяки.
XXV. 55. Я не осмелился бы говорить об этом, судьи, если бы не боялся, как бы вы не сказали мне, что вы в случайных беседах с другими людьми узнали о Верресе больше, чем от меня в суде.
56. О, времена! О, нравы! Приведу вам не особенно давний пример. Не один из вас знавал Луция Писона, отца ныне здравствующего Луция Писона, который был претором. Когда он был претором в Испании – в той провинции, где его убили, – у него во время военных упражнений каким-то образом разломился на куски его золотой перстень. Желая заказать себе перстень, он велел позвать на форум в Кордубе, где он сидел в своем кресле, золотых дел мастера и на виду у всех дал ему золота по весу; он велел мастеру поставить свой стул на форуме и делать перстень в присутствии всех. Быть может, его назовут излишне добросовестным; кто хочет, может его порицать, не более. Но ему это следовало простить: ведь он был сыном того Луция Писона, который первый предложил закон о вымогательствах.
XXX. 68. Знайте, судьи, имя ваше и римского народа навлечет на себя ненависть и породит чувство ожесточения у чужеземных народов, если это великое беззаконие Верреса останется безнаказанным. Все будут думать – в особенности, когда эта молва об алчности и жадности наших граждан разнесется во все края, – что это вина не одного только Верреса, но также и тех, кто одобрил его поступок.
XXXIX. 87. Я не могу обвинять Верреса с надлежащей последовательстью, если бы и желал: для этого надо обладать не просто дарованием, но, так сказать, особенным искусством.
XL. IV. 97. Но к чему мне так много говорить о Верресе и заявлять жалобы? Все это он похитил, судьи, и не оставил в глубоко почитаемом храме ничего, кроме следов своего святотатства и имени Публия Сципиона. Отбитым доспехам врагов, памятникам императоров, украшениям и убранству храмов отныне суждено, расставшись с этими славными именами, стать частью домашней обстановки и утвари Гая Верреса.
98. Очевидно, ты один получаешь наслаждение от вида коринфских ваз, ты со всей тонкостью разбираешься в составе этой бронзы, ты можешь оценить их линии. Так значит, знаменитый Сципион, хотя и был ученейшим и просвещеннейшим человеком[162], этого не понимал, а ты, человек без всякого образования[163], без вкуса, без дарования[164], без знаний, понимаешь это и умеешь оценить! Смотри, как бы не оказалось, что он не только своей умеренностью, но и пониманием превосходил тебя и тех, которые хотят, чтобы их называли знатоками. Ибо Сципион, понимая, насколько эти вещи красивы, считал их созданными не как предметы роскоши для жилищ людей, а для украшения храмов и городов, чтобы наши потомки считали их священными памятниками.
LII. Не стану говорить о его насильственных действиях по отношению к свободнорожденным, о его надругательствах над матерями семейств – обо всем том, чего тогда в завоеванном городе не позволили себе ни разъяренные враги, ни буйные солдаты, ни по обычаю войны, ни по праву победы; повторяю, я обхожу молчанием все это, совершавшееся Верресом в течение трех лет его претуры. <…>
LVII. 126. Другое дело – Сапфо; похищение ее статуи из пританея вполне оправдано и его, пожалуй, следует признать допустимым и простительным. Неужели возможно, чтобы столь совершенным, столь изящным, столь тщательно отделанным произведением Силаниона владел кто-нибудь другой, не говорю уже – частное лицо, но даже народ, а не такой утонченный знаток и высоко образованный человек – Веррес? Возразить, конечно, нечего.
127. Трудно выразить словами ту скорбь, какую вызвало похищение этой статуи Сапфо. Ибо, помимо того, что это было само по себе редкостное произведение искусства, на ее цоколе была вырезана знаменитая греческая эпиграмма, которую этот образованный человек[165] и поклонник греков, умеющий так тонко обо всем судить, он, этот единственный ценитель искусства, наверное, тоже утащил бы к себе, если бы знал хотя бы одну греческую букву; теперь надпись на пустом цоколе говорит, что на нем стояло, и обличает похитителя. <…>
Речь в защиту поэта Авла Лициния Архия [В суде, 62 г. до н. э.][166]
I. 1. Если я в какой-то мере, судьи, обладаю природным даром слова (его незначительность я признаю), или навыком в произнесении речей (в чем не отрицаю некоторой своей подготовки), или знанием существа именно этого дела, основанным на занятиях и на изучении самых высоких наук (чему я, сознаюсь, не был чужд ни в одну пору своей жизни), то Авл Лицииий, пожалуй, более, чем кто-либо другой, должен, можно сказать, с полным правом потребовать от меня плодов всего этого. Ибо, насколько мой ум может охватить минувшую жизнь и предаться воспоминаниям об отдаленном детстве, я, возвращаясь мыслью к тем временам, вижу, что именно он первый пробудил во мне желание избрать эти занятия и вступить на этот путь. И если мой дар слова, сложившийся благодаря его советам и наставлениям, некоторым людям иногда приносил спасение, то ему самому, от которого я получил то, чем я могу помогать одним и охранять других, я, насколько это зависит от меня, конечно, должен нести помощь и спасение.
2. А дабы никто не удивлялся этим моим словам, так как Авл Лициний, могут сказать, обладает неким иным даром, а не знанием ораторского искусства или умением говорить, я скажу, что и я никогда не был всецело предан одному только этому занятию. Ведь все науки, воспитывающие просвещенного человека[167], как бы сцеплены между собой общими звеньями и в какой-то мере родственны одна другой.
II. 3. В моей речи в защиту выдающегося поэта и образованнейшего человека при таком стечении просвещеннейших людей[168], при вашей доброте, наконец, при этом преторе, вершащем суд, позвольте мне высказаться несколько свободнее о занятиях, связанных с просвещением и литературой, и, говоря о таком человеке, который, будучи далек от общественных дел и занимаясь литературой, не имеет опыта в судебных делах и не подвергался опасностям, прибегнуть к новому и, можно сказать, необычному роду красноречия.
4. Если я почувствую, что вы охотно предоставляете мне эту возможность, то я, конечно, достигну того, что вы признаете присутствующего здесь Авла Лициния не только не подлежащим исключению из числа граждан – коль скоро он действительно является гражданином, – но решите, что если бы даже он им не был, его следовало бы принять в их число.
III. Ведь Архию, как только он вышел из детского возраста и после изучения наук, которые подготовляют детей к восприятию просвещения[169], обратился к занятию писателя, удалось вскоре превзойти всех славой своего дарования сначала в Антиохии (там он родился в знатной семье), в городе, некогда славном и богатом, где было множество ученейших людей и процветали благороднейшие науки. Впоследствии в других областях Азии и во всей Греции его посещения привлекали к себе внимание, причем от него ожидали большего, чем вещала молва, а по приезде его изумлялись ему больше, чем обещало ожидание.
5. В ту пору в Италии были широко распространены искусства и учения Греции, и в Лации к этим занятиям относились тогда более горячо, чем относятся к ним теперь в тех же самых городах, да и здесь, в Риме, ими не пренебрегали – ведь в государстве в то время царило спокойствие. <…>
V. 12. Ты спросишь меня, Граттий, почему так по душе мне Авл Лициний; потому что он нам дарит то, благодаря чему отдыхает ум после шума на форуме, что ласкает наш слух, утомленный препирательствами. Или ты, быть может, думаешь, что мы можем знать, что именно нам говорить изо дня в день при таком большом разнообразии вопросов, если мы не будем совершенствовать свой ум наукой, или же что наш ум может выносить такое напряжение, если мы не будем давать ему отдыха опять-таки в виде той же науки? Я, во всяком случае, сознаюсь в своей преданности этим занятиям. Пусть будет стыдно другим, если кто-нибудь настолько углубился в литературу, что уже не в состоянии ни извлечь из нее что-либо для общей пользы, ни представить что-нибудь для всеобщего обозрения. <…>
13. Так кто же может порицать меня и кто вправе на меня негодовать, если столько времени, сколько другим людям предоставляется для занятий личными делами, для празднования торжественных дней игр, для других удовольствий и непосредственно для отдыха души и тела, сколько другие уделяют рано начинающимся пирушкам, наконец, игре в кости и в мяч, я лично буду тратить на занятия науками, постоянно к ним возвращаясь?
14. Ведь если бы я в юности, под влиянием наставлений многих людей и многих литературных произведений, не внушил себе, что в жизни надо усиленно стремиться только к славе и почестям, а преследуя эту цель – презирать все телесные муки, все опасности, грозящие смертью и изгнанием, то я никогда бы не бросился, ради вашего спасения, в столь многочисленные и в столь жестокие битвы и не стал бы подвергаться ежедневным нападениям бесчестных людей. Но таких примеров полны все книги, полны все высказывания мудрецов, полна старина; все это было бы скрыто во мраке, если бы этого не озарил свет литературы. Бесчисленные образы храбрейших мужей, созданные не только для любования ими, но и для подражания им, оставили нам греческие и латинские писатели! Всегда видя их перед собой во время своего управления государством, я воспитывал[170] свое сердце и ум одним лишь размышлением о выдающихся людях.
VII. 15. Кто-нибудь спросит: «Что же? А разве именно те выдающиеся мужи, о чьих доблестных делах рассказано в литературе, получили то самое образование, которое ты превозносишь похвалами?». Это трудно утверждать насчет всех, но все же я хорошо знаю, что мне ответить. Я знаю, что было много людей выдающихся душевных качеств и доблести, что они сами по себе, без образования, можно сказать, в силу своих прирожденных как бы божественных свойств, были воздержны и строги. Я даже добавлю: природные качества без образования[171] вели к славе чаще, чем образование без природных качеств. Но я все-таки настаиваю, что всякий раз, когда к выдающимся и блестящим природным качествам присоединяются некое разумное начало и просвещение, получаемое от науки, обычно возникает нечто превосходное и замечательное.
16. Из числа таких людей был тот человек, которого видели наши отцы, – божественный Публий Африканский; из их числа были Гай Лелий, Луций Фурий, самые умеренные и самые воздержные люди; из их числа был храбрейший и по тем временам образованнейший муж, старец Марк Катон. Если бы литература не помогала им проникнуться доблестью и воспитать ее в себе, они к ней, конечно, никогда бы не обратились. И даже если бы плоды занятий науками не были столь явны и если бы даже в этих занятиях люди искали только удовольствия, все же вы, я думаю, признали бы такое направление ума самым достойным и благородным. Ведь другие занятия годятся не для всех времен, не для всех возрастов, не во всех случаях, а эти занятия воспитывают юность, веселят старость, три счастливых обстоятельствах служат украшением, при несчастливых – прибежищем и утешением, радуют на родине, не обременяют на чужбине, бодрствуют вместе с нами по ночам, странствуют с нами и живут с нами в деревне.
VIII. 18. Сколько раз видел я, судьи, как присутствующий здесь Архий – воспользуюсь вашей благосклонностью, раз вы так внимательно слушаете эту мою необычную речь, – сколько раз видел я, как он, не записав ни одной буквы, произносил без подготовки большое число прекрасных стихов именно о событиях, которые тогда происходили; сколько раз, когда его вызывали для повторения, он говорил о том же, изменив слова и обороты речи! Что же касается написанного им после тщательного размышления, то оно, как я видел, встречало большое одобрение; он достигал славы, равной славе писателей древности. Его ли мне не любить, им ли не восхищаться, его ли не считать заслуживающим защиты любым способом? Ведь мы узнали от выдающихся и образованнейших людей, что занятия другими предметами основываются на изучении, на наставлениях и на науке; поэт же обладает своей мощью от природы, он возбуждается силами своего ума и как бы исполняется божественного духа.
19. Да будет поэтому у вас, судьи, у образованнейших людей[172], священно это имя – «поэт», которое даже в варварских странах никогда не подвергалось оскорблениям.
XII. 31. Итак, судьи, спасите человека, столь благородного душой, что порукой за него, как видите, является высокое положение его друзей и их давняя дружба с ним, и столь высоко одаренного (а это можно видеть из того, что к его услугам прибегали люди выдающегося ума).
32. Что я, по своему обыкновению, коротко и просто сказал о судебном деле, судьи, не сомневаюсь, заслужило всеобщее одобрение. Что касается сказанного мной о даровании Архия и о его занятиях вообще, – когда я, можно сказать, отступил от своего обыкновения и от судебных правил, – то вы, надеюсь, приняли это благосклонно. Тот, кто вершит этот суд, воспринял это именно так; в этом я уверен.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ