Маршрут первый Путешествие в мое детство и юность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Маршрут первый

Путешествие в мое детство и юность

Через несколько дней мне исполнится 40 лет, хотя мне самому трудно в это поверить, да и все говорят, что я выгляжу гораздо моложе. То, что я не такой, как другие дети, я понял рано, но о том, что я болен, я услышал от взрослых раньше, чем сам это понял. Откуда я мог знать, что не умею делать того, что нужно уметь в моем возрасте? Держать голову, сидеть? Я просто жил. Меня носили на руках, кормили, поили, меняли пеленки (я очень громко кричал, когда они были мокрые), улыбались и о чем–то со мной разговаривали, хотя я не всегда еще мог понять о чем. Но голоса были ласковые и нежные, даже когда я плакал из–за внезапной боли, скручивающей мое тело, и не давал никому спать. Тогда мама или папа брали меня на руки, крепко прижимали к себе и ходили, ходили, что–то напевая, пока боль не отступала и я наконец не засыпал. Я был под защитой этих рук, глаз, голосов. По утрам папа обычно спешил куда–то и перед тем, как уйти, всегда подходил ко мне и прикасался губами к моему носу. Было очень приятно, хотя появлялся какой- то особенный запах — запах дыма, который всегда возникал возле папы, потому что он много курил, и мама его за это ругала недовольным голосом. А иногда, когда папы уже не было дома, мама подходила ко мне и тихо говорила: «Папа пошел на работу, а мы с тобой идем к врачу».

И мы с ней шли в больницу, где меня рассматривали врачи — люди в белых халатах, которых я сразу невзлюбил. Они трогали меня какими–то блестящими предметами, щелкали пальцами перед глазами, щекотали пятки. А потом говорили маме что–то, вероятно не очень приятное, потому что мама всегда уходила от них печальная, со слезами в глазах.

А по дороге домой мы часто заходили в сквер, который был напротив нашего дома. Это место мне очень нравилось. Из коляски мне было видно такое синее небо! Мама говорила всегда: «Небо такое же синее, как твои глазки!»

А однажды, когда я чуть подрос, мы с мамой были в этом скверике, она взяла меня на руки, и мы сидели на скамейке и грелись на солнышке. И тут я увидел много колясок с маленькими детьми, которые тоже гуляли со своими мамами. Но эти дети сидели, держали в руках игрушки, и голова у них держалась прямо, а не падала вниз, как у меня. Тогда я впервые заметил, что я не такой, как другие дети, и мне кажется, что я начал догадываться, почему мы ходим к врачам и почему мама с папой бывают часто такие грустные. Наверное, они хотели, чтобы я был такой же, как эти дети. Но как это сделать, врачи не знали, а у меня ничего не получалось, как я ни старался… И мама с папой искали в украинских селах разных дедок–бабок, которые меня усыпляли, что–то там шептали, давали мне какие–то травы, советовали укутывать в навоз, делать скипидарные ванны… В общем, на мне перепробовали всё. И я всё терпел: ведь мне так хотелось стать таким же, как все дети, чтобы мама с папой чаще улыбались и меньше грустили!

А когда мне исполнился один год, мы впервые поехали в Евпаторию. Об этом городе маме рассказала одна знакомая, у которой сын был такой же, как я. Она сказала, что там принимают таких больных на лечение. Flo крайней мере, там делали все возможное, что могли предложить врачи, — не отнимали у родителей и у нас, «децепешных» детишек, надежду на то, что и мы когда–нибудь будем ходить, бегать, говорить…

Этот удивительный город Евпатория! Из самых отдаленных уголков нашей страны самолетами и поездами туда привозили больных детей со страшным диагнозом — ДЦП. Местные жители обычно сдавали квартиры приезжим родителям с больными детьми, а в курсовочном бюро, после двухнедельного стояния в очереди, можно было приобрести курсовку на лечение. И когда она наконец–то оказывалась в руках родителей — это было такое счастье! Ведь появлялась надежда! А вдруг именно им–то и повезет! А вдруг именно на их ребенка упадет божественный взгляд! И счастливые мамы и папы, глядя на своих детишек, беспорядочно размахивавших руками и ногами, везли их по улицам города в переделанных умельцами детских колясках на массажи, грязи, к логопедам и на множество других, самых разных и бесполезных процедур, надеясь если не вылечить, то хотя бы немного облегчить состояние своих детей.

Мы с мамой и папой ездили в этот город восемнадцать лет. Жили мы все эти годы на одной и той же квартире, у одних и тех же хозяев: тети Лены и дяди Толи, которые, конечно, стали нашими лучшими друзьями. Каждый год они встречали нас на машине в Симферополе, и пока мы ехали, я всегда внимательно смотрел в окно, вспоминая дорогу, чтобы дядя Толя случайно не пропустил знакомый поворот в Евпаторию. И вот мы уже почти добрались — поворот на улицу Кирова, где машина резко тормозила у дома номер 3.

А там нас всегда радостно встречали — и баба Вера, мама Ларисы, и Костя с Юрой, сыновья Ларисы и Толи. А в гостиной нас уже ждал праздничный обед с жаренной на сливочном масле черноморской камбалой, которую мы все очень любили! Костя с Юрой помогали нам занести вещи, мою коляску отвозили в кладовку, но меня им не разрешали брать на руки — боялись, чтобы они меня не уронили. Дело в том, что они тоже были больные. Нет, не такие, как я, — они ходили и умели разговаривать, но несмотря на то, что им было уже лет 15–16, мне иногда казалось, что они немножко странные, как будто все время удивленные, и понимают все как–то по–своему. Почему–то я подумал, что они инопланетяне. Я даже спросил у папы, а он мне на ушко сказал: «А что, может быть, но они не признаются».

И только позже я услышал от мамы, что их совершенно неизлечимая болезнь называется таким звучным и совсем не страшным словом — олигофрения. Даже не знаю, что хуже: не уметь ходить, как все, или не уметь думать, как все? Но со мной они дружили, приходили ко мне в гости поиграть в игрушки и посмотреть картинки в книжках. А мама часто мне говорила: «Посмотри, какие мальчики аккуратные! Никогда не подойдут к столу, не помыв руки, и всегда причесаны!» (Так их приучил папа, дядя Толя. И я видел, что они его побаивались.)

Дом, в котором мы жили, был двухэтажный и принадлежал двум хозяевам. Бульшую часть дома занимала семья дяди Бори и тети Ларисы, у которых мы снимали небольшую комнатку, где с трудом помещались две кровати и узкий шкаф в маленьком коридоре. Рядом, за стенкой, жила семья высокой, красивой женщины с неулыбчивым и, как мне казалось, злым лицом. И хотя она была не очень молодая, почему–то все называли ее только по имени — Катя или Катерина. У нее было три сына и, как я услышал однажды от тёти Лены, все трое были от разных пап, которых никто никогда не видел. Но ребята были очень красивые и умные. Один даже учился в Ленинграде в университете и был, как говорила Надежда, талантливым математиком.

И хотя я был еще совсем маленький, но помню, как Катя с тетей Леной постоянно ссорились. А когда мне было лет десять и мы в очередной раз приехали в Евпаторию, я услышал, как тетя Лена рассказывала маме о том, что недавно Катя из–за какой–то ерунды поругалась с ней и крикнула:

— Мало того, что у тебя дети идиоты, так мы еще все время должны смотреть на этих инвалидов, которых ты берешь на квартиру!

И тогда тетя Лена, не отдавая себе отчета, крикнула в ответ:

— Катерина! Побойся Бога! Ведь Он накажет тебя за эти слова, накличешь беду на своих детей!

И представьте себе, через несколько лет, когда все уже забыли об этих словах, произошло что–то непонятное! Оба старших сына Катерины сошли с ума и почти все время находились в психиатрической больнице. Иногда на какое–то время они появлялись дома, и тогда все жильцы нашего двора настораживались и боялись выходить из своих квартир. Хотя это напрасно — они были совсем безобидные. А младший сын через год после своей свадьбы попал в тяжелую автомобильную аварию и долго лечился. Тетя Лена тогда помогала Кате чем могла и в разговоре с моей мамой все винила себя: «Это я виновата, я виновата! Слово вылетело и понеслось. И мы не знаем — куда! И так вернулось!»

С тех пор я боюсь, когда при мне начинают кого–то ругать и что–то нехорошее желать людям. Я знаю, что слова могут ожить и стать страшным оружием. Как бумеранг (мне папа о нем рассказывал).

Мне, конечно, тоже было жалко Катю и ее сыновей, хотя она меня не любила и никогда не подходила даже близко к моей коляске. Ну что тут поделаешь, даже некоторые хорошие мамины и папины друзья подходить ко мне не решаются. Я на них не обижаюсь. Наверное, они боятся что–нибудь не то сказать или думают, что я их не пойму. Я–то их понимаю, а вот им меня понять непросто. А ведь нужно всего лишь набраться терпения! Но они все куда–то спешат, и нет у них времени на это терпение.

Я хочу вам сказать, что я очень любил эти наши поездки в Евпаторию и очень хорошо помню все в этом городе и всех людей, с которыми мы там дружили.

У меня вообще очень хорошая память, хотя когда мама говорит об этом врачам — они не верят. Я действительно помню очень многое — например, дни рождения всех моих родственников (всегда напоминаю маме), имена героев в книжках, которые мне читал папа давным–давно; запоминаю лица актеров в фильмах, которые смотрел. И если бы сейчас, через двадцать два года после нашей последней поездки в Евпаторию, я оказался бы вдруг на нашей улице Кирова, можете не сомневаться, я бы привел вас точно к нашему дому номер 3 и показал бы дорогу в массажный кабинет к тете Вале, и на базар, и даже в грязелечебницу, хотя она была далеко от дома.

Правда, все эти лечебные процедуры — грязи, массажи, ионофорезы, занятия с логопедом — я не очень–то любил, но терпел все, потому что мне нравилось ездить в Евпаторию: это было единственное место, где было много таких, как я. И никто меня не разглядывал, как в нашем городе, и здоровые дети не шарахались от меня в сторону, и их мамы не кричали: «Отойди от коляски немедленно!» Этого я до сих пор не могу понять: ведь все знают, что ДЦП — болезнь не заразная. Почему же тогда нельзя к нам подходить? Мне ведь так хотелось, чтобы у меня были друзья. Было так обидно, что иногда даже хотелось расплакаться. Но мама быстро отходила в сторону, увозила меня куда–нибудь, где детей не было, и начинала отвлекать — что–то рассказывать или читать интересную книжку. Она не могла мне объяснить, почему здоровые люди так себя ведут…

Я помню, когда мне было лет шесть, одна мамина знакомая зашла к нам с дочкой Аленой. Конечно, девочка вначале удивленно на меня посмотрела, но потом всё же подошла ко мне, протянула мне руку и даже погладила по голове. И пока наши мамы разговаривали, она мне рассказала, что у нее есть очень красивая и умная кошка, и даже прочитала мне стишок, который сама сочинила. Но ее мама торопилась, и они вскоре ушли, а Алена пообещала, что обязательно еще ко мне придет… Но она так и не пришла. А мама мне рассказала, что тетя Наташа, мама Алены, встретила ее в городе и сказала, что она не может разрешить этого, потому что ее дочка очень расстроилась и даже плакала вечером от жалости… Мне и до сих пор непонятно: разве жалость — такое плохое чувство? Разве лучше, когда у человека ее нет? Но всем же не объяснишь. «Ну и ладно, — сказала мама, улыбаясь, — проживем и без них, чего уж тут расстраиваться». Мы с мамой не обиделись. Ведь понятно: кто же захочет, чтобы ребенок плакал, даже если это из–за жалости? А папа очень огорчился и сказал, что так нельзя воспитать хорошего человека. А еще говорят, что жалость унижает. Не знаю, меня она не унижает. Это так естественно — жалеть больного, слабого. Мне больше нравится поговорка: жалеет — значит, любит.

А в Евпатории все было по–другому. В этом городе у нас было право на почти нормальную жизнь — мы вместе с моим другом Славухой и нашими родителями гуляли по набережной, смотрели фильмы в летнем кинотеатре, а иногда даже пили у бочек пиво с таранкой. Е1очему–то всем нам было очень весело и смешно. Я помню, как мы смеялись, а прохожие смотрели на нас и тоже улыбались. И мы забывали о том, что мы в колясках! Глядя на нас, они, видно, тоже забывали об этом.

В общем, мне было хорошо в Евпатории. Я думаю, что и моим родителям там тоже было если и не хорошо, то, во всяком случае, намного лучше, чем дома. Они видели, что не одиноки в своем горе, и никто не смотрел на них с жалостью из–за того, что у них такой ребенок. Ведь нас там таких было ужас как много. Чего же друг друга жалеть? И все взрослые очень старались виду не показывать, что у них там на душе. Они улыбались, смеялись, шутили — с нами ведь не соскучишься! Все были заняты: спешили на процедуры, в магазины, на рынок. И все было, как у всех, целый месяц или два. А потом мы прощались с друзьями и разъезжались по домам. Но я знал, что мы сюда обязательно вернемся! Целый год мама с папой экономили деньги, чтобы на следующее лето мы снова могли поехать и встретиться с нашими друзьями, и снова, и снова!..

И так восемнадцать лет! Восемнадцать лет надежды! А вдруг повезет?! Кто–то научится лучше сидеть, стоять, а кто–то пойдет — хоть и плохо, но пойдет. А кто–то заговорит! Но если честно, такое случалось очень, ну очень редко. Гораздо чаще кто–то из давних знакомых на следующий год не приезжал и мои родители, надев на лица беспомощные улыбки, объясняли мне, что там все, конечно, в порядке. Просто нет денег! Но я–то знаю, что это не только из–за денег. Иногда, когда мама думала, что я не слышу, она со своими подругами говорила о моих знакомых детях, которых родители отдавали в дома инвалидов, а там они почти всегда быстро умирали. И я думаю, что не только потому, что за ними плохо ухаживали. А потому, что они не могли больше никого любить. Ведь их предали самые любимые люди — родители. Как мне жалко было этих детей! Я сам точно знал, что меня никогда не отдадут! Я просто знал. Ведь меня мама с папой так любили, так любили, просто так, ни за что, такого, как есть. Что же это такое — любовь? Настоящая любовь — это когда тебя любят ни за что?

А однажды… не приехал мой друг Славуха. И тут уж мама не смогла меня обмануть. Я ведь знал, что она подружилась с тетей Люсей, Славухиной мамой. Она пыталась мне объяснять, что он просто заболел. Но что–то было не так, в комнате как будто висело черное облако. Я это сразу понял, недаром мама говорила, что у меня очень развита какая–то интуиция. Что такое интуиция, я не понимаю, но иногда я действительно что–то знаю непонятно откуда. А тогда папа подошел ко мне и сказал: «Славуху мы больше никогда не увидим. Звонила тетя Люся и сказала, что они все переехали на другую планету, где, возможно, научились лечить вашу болезнь».

Это он, конечно, не подумал! Хоть мы с ним в то время и увлекались фантастикой (у нас были все книги из серии «Библиотека научной фантастики», и папа каждый вечер перед сном мне читал что–нибудь), но я что–то не помнил, чтобы так запросто можно было перебраться на другую планету. И потом, если бы они нашли такую планету, где лечат этот паралич, то я уж точно знаю — Славуха без меня ни за что бы не поехал. Объяснить это все словами я не мог — я тогда почти не разговаривал, — да и что тут объяснять?

В моей жизни это случилось впервые — вдруг исчез человек, к которому я успел привыкнуть, встречи с которым я ждал целый год. Если бы вы видели, как мы встречались в скверике возле нашего дома в Евпатории! Прямо- таки щенячья радость — визг, писк на весь город! Мы бы выскочили из колясок, если бы не наши мамы, которые не знали, что раньше делать — держать нас или обниматься самим после годовой разлуки. И вот этого человека не стало. Был — и нет! Где ты, Славуха?!

Я тогда еще не знал, что такое смерть. Да я и сейчас не очень–то знаю. Куда–то исчезают люди. И даже потом, когда у меня умер дедушка, мне тоже долго не говорили, почему он не приходит. А потом мы с мамой перестали ходить в гости еще к одному моему другу, Павлуше. Он был почти как я, но говорить совсем не мог и был всегда печальный. Но я–то знал, что он тоже все понимает. Иногда мы с мамой и папой ходили к ним в гости. У него было много игрушек и интересных книжек с картинками. И его мама, тетя Таня, очень любила, когда мы к ним приходили. Она всегда мне что–нибудь дарила, хотя Павлушке это явно не нравилось, он начинал плакать и кричать. Я всегда терялся и не знал, что делать. Павлушу мне было очень жалко — его бросил папа. Просто ушел — ну, не навсегда, как Славуха или дедушка, а взял свои вещи и переехал на другую квартиру. Как говорила бабушка Павлуши, «пошел устраивать свою личную жизнь, чтобы родить здорового, нормального ребенка, а не сидеть всю жизнь с этим инвалидом». Поэтому они жили вдвоем с мамой.

А однажды, когда тетя Таня была на работе, он запутался в ремнях коляски и задохнулся. Она пришла в перерыв, чтобы его покормить. А он не дышит. Тут уж они не смогли меня обмануть: когда раздался звонок и мама подошла к телефону, я услышал, как она вскрикнула и все время повторяла: «Не может быть, не может быть!» А затем сказала: «Я сейчас приду!» Потом позвонила папе на работу: «Умер Павлик!» — и попросила быстрее идти домой, а сама ушла к тёте Тане.

В те дни я впервые услышал слово «кладбище». И узнал, что это такое место, где живут те, кого уже никогда нельзя увидеть, потому что ключи от их квартир никому не дают. Так мне объяснил папа, а ему я все же доверял.

Но может быть, их можно услышать или как–то почувствовать? А может быть, они слышат, о чем говорят или думают те, кто приходит к ним? Иначе зачем же люди ходят на кладбище? Мама мне говорила, что тетя Таня ходит туда каждый день и просит у Павлуши прощения. Значит, он слышит? Даже иногда ходит туда с Павлушкиным папой, которому, наверное, теперь стало стыдно, что он ушел от них. Но я думаю, что Павлуша все же своего папу простил, а маму и совсем не за что было прощать. Она же не виновата, что ушла на работу. Ведь нужно было деньги зарабатывать. Меня, правда, почти никогда не оставляли дома одного. У нас всегда жила няня, ведь мама с папой тоже работали, чтобы заработать деньги для поездки в Евпаторию. А за Павликом раньше ухаживала бабушка, мама его папы. Но когда папа с бабушкой переехали на другую квартиру, она перестала к нему приходить. И тетя Таня никак не могла найти подходящую няню — тогда это было очень трудно, не то что сейчас! Поэтому Павлуша подолгу был дома один. И конечно, тетя Таня себя винила в его смерти. Что же делать, в жизни все может случиться… Уже и тетя Таня давно умерла, и я знаю, что она, конечно, встретилась где–то там со своим Павлушей.

А потом произошло самое страшное в моей жизни — заболел мой папа. У него под ухом, на шее, выросла какая–то шишка. И я однажды увидел возле него черное облако. Но мне ничего не говорили, и все вроде было как всегда — мы вновь поехали в Евпаторию. В то лето мне исполнилось 18 лет — значит, я стал взрослым. Для меня ничего не изменилось, но нам не разрешили заходить на грязи в детское отделение, где были все вместе — и девочки, и мальчики, и мамы, и папы.

А в мужское отделение, конечно, папе пришлось заходить со мной без мамы. А ему, наверное, уже нельзя было так долго быть в этой соленой и горячей рапе. И когда мы вернулись из Евпатории, папа вскоре лег в больницу на операцию. Я видел, что мама и все наши родственники очень нервничают. Мне сказали, что нужно просто вырезать эту шишку. А я подумал, что эта шишка могла у него вырасти из–за того, что я иногда — конечно же, случайно! — ударял его головой по этому месту. Как я себя ругал! Ну, что поделаешь! Когда ко мне близко кто–то приближается, у меня резко отклоняется голова, и тогда уж, конечно, кому–то достается. Ну и мне ведь тоже.

Рассказывать об этом времени я не смогу: я тогда просто не понимал, что происходит. Но на душе у меня была тревога. Примерно через три месяца после операции папа вышел на работу, и два года летом мы даже ездили с ним в пансионат, расположенный в очень красивом месте, в лесу, на берегу реки. Но на второй год я–то видел, что он был не такой, как всегда, — сильно похудел, быстро уставал и даже мне редко улыбался. А когда мы вернулись домой, он уже на работу не вышел. Мама, конечно, не хотела меня пугать и ничего мне не рассказывала. Я только видел, что каждое утро к нам приходила медсестра и делала папе укол, после которого он почти все время спал. А однажды утром меня срочно отвезли к бабушке, а когда я вернулся домой, мама сказала, что папу забрали в больницу очень надолго. Вначале я верил. Но ведь если бы папа был в больнице, мама бы к нему ходила. Готовила бы еду, как тогда, когда его оперировали. Потом, года через два, когда мама увидела, что я не успокаиваюсь и каждый день спрашиваю, когда придет папа, она сказала мне, что больница находится на другой планете, где скоро научатся лечить эту страшную болезнь. Может быть, это там же, где поселился Славуха? И хотя после этого прошло уже двадцать лет, я и сейчас еще надеюсь, что все–таки научатся же ее лечить — и папа вернется. Слова «папа» и «умер» для меня несовместимы. Просто его нет рядом с нами. Он ведь и раньше уезжал, бывало, в командировку надолго. И мы его ждали.

Перед нашим отъездом в Израиль меня все же повезли на кладбище, где было его место за оградой и черный блестящий памятник с портретом. Проехать туда на коляске было невозможно. Поэтому меня отнес на руках наш родственник, и были мы там недолго, ведь меня же долго не удержишь. Мама положила возле портрета большой букет ромашек — любимых папиных цветов, потом прикурила две сигареты, потушила их и оставила возле цветов. Он ведь и часа не мог прожить без сигарет. Значит, она надеялась, что они ему пригодятся? Понять это я, конечно, не могу, но я рад, что увидел место, куда иногда прилетает его душа, и что мама оставила там цветы и сигареты. Он будет знать, что мы его не забываем.

С собой мы увезли только большую фотографию папы, которую мама снимает со стены в день его смерти и в день его рождения. И возле фотографии она всегда ставит букет его любимых ромашек и свечку, которая горит целый день. И печет его любимый пирог, и мы приглашаем наших родственников, чтобы помянуть его. И он смотрит на нас, а мы — на него. Может быть, он действительно нас видит и слышит? Иногда мне кажется, что его лицо на портрете как–то меняется со временем, становится более грустным. Или такого не бывает? Но все равно в нашей памяти он остается молодым, ведь он ушёл от нас в 54 года…

С тех пор прошло почти двадцать лет. Иногда и сейчас я спрашиваю у мамы — сколько же можно ждать? Но мы ждем. Иногда я думаю, что мама все это придумала, чтобы я не очень расстраивался. Она знала, как я любил папу и что он значил в моей жизни. Она боялась, что я не выдержу. Наверное, она была права. Но мы с ней выдержали. Она даже научилась выпиливать из дерева кинжалы и мечи, как это делал папа, и у меня собралась большая коллекция. А потом папины друзья подарили мне в день двадцатилетия настоящий меч из металла, который они отлили на заводе. Ведь они были металлурги, как и мой папа!