Предпосылки

Поколение, которое вступило в профессиональную и общественную жизнь на переломе XIX и XX веков, чувствовал себя неуютно, потому что не знало, где, собственно, его место в данной ситуации. Та группа молодежи, от имени которой я могу говорить, большей частью мелкобуржуазного и крестьянского происхождения, не удовлетворенная в своих устремлениях игрой в скат или в кегли, воспринимала Империю недавно умершего Бисмарка как незыблемую, твердую почву под ногами, а нацию в либеральном смысле как необходимую предпосылку. Но к кому примкнуть? Экономический подъем укрепил положение Германии в мире, но поведение капиталистов внушало сомнения и отвращение. Мы капиталов не имели, а корпеть в конторах ради карьеры не собирались. Социальная идея воспламеняла нас, но социал-демократия и растворение в массах отталкивали, как и вся система времен Вильгельма II с ее рейхстагом, партиями и прессой. Консерваторы защищали интересы только аграриев, политический центр – промышленников, левые либералы – банковского и биржевого капитала и все они больше попадали под влияние евреев.

С мировоззрением дело обстояло так же, как и с политикой. Материализму и позитивизму мы внутренне сопротивлялись, неокантианство оставляло нас равнодушными из-за своей формалистики. Были еще театр, литература, музыка, но какое они имели отношение к нашей жизни, нашим целям? Где был наш путь? В период, когда мы переживали юношеский кризис, шедший на убыль пессимизм Шопенгауэра тоже не мог нас увлечь. Для многих спасителем в трудную минуту казался Ницше; он остался им до сих пор для тех, кто так и не вышел из детского возраста. Его философия не отражает действительную жизнь, это лишь искусственная надстройка над пустотой повседневности. Обыватель очень любит в свободные часы воображать себя сверхчеловеком, обладающим волей к власти: это сверхкомпенсация за комплекс неполноценности!

Мне это не подходило. Благодаря случаю из тех, что никогда не бывают случайными, я набрел на радикальных левых гегельянцев эпохи накануне революции 1848 г., прежде всего на Штирнера и Бруно Бауэра, которые на первых порах удовлетворили потребности моего юношеского радикализма. Поэтому Ницше, хотя и «интересовал» меня, никогда глубоко не затрагивал: мой радикализм лежал глубже. Штирнер был для меня эпизодом, Бруно Бауэр до сих пор периодически дает мне новые стимулы. Но тот радикализм вообще оказался слепым: он разрушал старый мир, но не был предвестником нового.

Я был один, и моя внутренняя жизнь протекала без контакта с чуждой средой. У меня не было «духовных» связей, и я никогда не видел академическую аудиторию изнутри. Я стал учителем по призванию, но не был удовлетворен своей профессией. Как я уже сказал, почва, на которой мы жили, казалась незыблемой, но мне не нравилось то, что ней происходит. И я избрал путь, который должны были избирать все мне подобные, кто не хотел закоснеть в голой критике: я построил для себя над действительностью идеальное пространство, убежище для чистого духа. Единственный путь туда был уже проложен: нужно было снова взять высоты немецкого философского идеализма. Я с усердием принялся за тяжелую работу и в поте лица, днем и ночью, месяц за месяцем, год за годом перелистывал с начала до конца и обратно Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, т. е. от левых гегельянцев, которые в политическом плане всегда оставляли меня холодным, я шел назад к немецкой идеологической классике, к эпохе наполеоновских войн с ее стремлениями и надеждами, с ее «царством чистого духа». Так я стал одним из первых неоидеалистов в Германии того времени, когда Шеллинг и Гегель вообще больше не существовали в немецком сознании, их книг не было в продаже, а что касается Фихте, можно было найти только его т. н. «популярные» сочинения. Издательство «Реклам» стало моим первым университетом. На большее моей зарплаты 66 рейхсмарок в месяц не хватало.

Я был одиноким и шел одинокими, может быть, запутанными путями, но я и сегодня чувствую себя представителем поколения первопроходцев в большей степени, чем оставшееся мне неизвестным т. н. «молодежное движение», которое быстро состарилось.

Историки философии писали тогда о немецком идеализме как о завершенном деле далекого прошлого. Так же сегодня филологи пишут о германской вере в судьбу: это «интересно», но – дело далекого прошлого. Для нас же идеализм был самой насущной жизненной необходимостью, делом живого настоящего и будущего. Тогда многие молодые люди, не столь одинокие, как я, шли тем же путем, но я с самого начала отличался от них тем, что чувствовал и знал: возврат к немецкому идеализму не может и не должен быть его реставрацией. Мы должны оглянуться назад, чтобы найти новую точку опоры, трамплин для прыжка в будущее, для постановки задач и их решения. Я хотел, чтобы идея вторгалась в действительность, преобразовывала ее, но не видел пути к этому и не чувствовал уверенности. Лозунгом этой половинчатости была «культура». Она была последним словом. Народ, социальные потребности, Империя, политика – все рассматривалось с точки зрения «культуры», как ее предпосылки. Меня никогда не удовлетворяла чистая, самодостаточная терминология идеалистов, но в термине «культура», как и с термине «образование» была половинчатость, был половинчатый «идеализм»: наполовину действительность, наполовину термин, наполовину вторжение в действительность, наполовину бегство от нее в царство чистого духа, словом, эпигонство, но с тягой к действительности, к творчеству, к народу, к динамичной истории. Но что знали мы об истории и судьбах народов? Хотя мы лучше понимали историю, чем большинство немцев в 1800 году и не отождествляли события с терминами, мы не воспринимали ее непосредственно: исторические события происходили где-то на Балканах и в Южной Африке, а у нас история закончилась в 1870 году, если не раньше, когда мировой дух достиг конечной точки своего диалектического развития в философии Гегеля. Все остальное было только политикой, но чем была тогда политика? Бесконечной и бесплодной болтовней парламентариев, партийных лидеров и журналистов. В порядочном обществе не говорили об этом, а о теноре X, актрисе Y и герое скандального процесса Z. Мужчин занимали деловые интересы, дамские салоны обсуждали театральные постановки. Но что общего у меня было со сделками и салонами? Моим убежищем было эпигонское, неоидеалистическое царство чистого духа.

Когда утром 4 августа 1914 г. учитель, работавший вместе со мной в школе, бледный как полотно сказал мне: «Сегодня ночью англичане объявили нам войну!», я подумал: Вот теперь история становится для нас современностью. Но что такое политика, я понял во время войны лишь медленно и с трудом. Канцлер Бетман и партийные вожаки не были образцами политиков. Когда я летом 1916 г. после недолгой и отнюдь не героической службы вернулся из казарм, я с жадностью набросился на работу, впервые сблизив друг с другом идеи, действительность и практические задачи. С этого началось для меня преодоление эпигонского позитивизма, а также не и менее эпигонского неоидеализма, так как я понял, что политика это организация жизни народа, история в процессе становления, воплощение живого смысла и проявление характера. Но после пришлось преодолевать еще многие «идеалистические» рецидивы. Мой путь вел от идеологии к такой картине истории, которая формирует действительность и человека и указывает дорогу в будущее. Но достигнув прорыва в одном направлении, я на другом отступал. До окончательной победы было еще далеко.

Документом моего неоидеалистичесокого периода является моя первая работа «Личность и культура», вышедшая в свет после шести лет работы параллельно с преподаванием в школе по 28–30 часов в неделю. Работа была для меня одновременно учебой: я самоучкой прошел академический курс. Мои формулировки были незрелыми, но в зародыше они содержали все, что было изложено мной более четко позже, в период с 1914 по 1940 год, в частности, в книге «Человек в истории».

Достопамятный факт: молодой, неизвестный учитель народной школы из Мангейма, который до того не напечатал ни одной строчки и не имел никаких «связей», сумел привлечь внимание общественности своей книгой, до сих пор остающейся самой большой из написанных мною.

Есть особые причины того, что человек после 40 лет профессиональной и 30 лет писательской деятельности, за которые мир радикально изменился, а от юношеского радикализма остались одни воспоминания, возвращается к своей первой книге и тем самым рассказывает о своем становлении. Но я должен, во-первых, четко заявить эпигонствующим неоидеалистам, которые сегодня монополизировали чуть не все кафедры философии, что я с моим неоидеализмом первого десятилетия XX века, документом которого является книга «Личность и культура», не только опередил их, но кроме того, обновление идеализма далось мне не так легко, как нынешним, потому что я все должен был изучать и усваивать сам, а не получил в готовом виде от учителей. Далее: я видел, что необходимо не только обновление, но и преодоление идеализма, чтобы нам не застрять на месте, а самим ставить и решать задачи, идти от идеи к действительности, а не бежать от действительности в мир идей. Я не вношу это задним числом в ту книгу, которая содержит достаточно много положений, остающихся в силе и сегодня: все это четко написано в предисловии к той книге. У меня не было живого учителя. Но и философы прошлого не были для меня непререкаемыми авторитетами. У меня были свои подходы, и я следовал свои прямым путем. Таким же свободным и независимым, каким я был тогда, работая, не будучи ничем обязанным ни одному человеку, следуя только внутренней необходимости, я остался до сих пор. За всю свою жизнь я никогда не шел по чьим-либо следам.

Десятилетиями я не возвращался к той книге из-за неуклюжего языка, но сегодня я хочу снова извлечь ее из собственного забвения, потому что выраженное в ней устремление к преобразованию действительности с помощью идей очень современно, несмотря на двусмысленность многих формулировок. Круг замыкается, хотя 1940 год требует совсем иного, чем мог дать 1910 год. Но та книга легко устоит перед высокомерием современных неоидеалистов, в том числе неогегельянцев. Если они сегодня не считают попавшего на кафедру философии школьного учителя равным себе и не уважают его, то мои чувства к ним взаимны. Только в разговорах с «философами» я называю саму философию заблуждением. В этом сегодня проявляется присущий мне радикализм. Когда профессора злятся на меня за то, что школьный учитель безжалостно нарушил покой их безобидного круга, я признаю: да, я школьный учитель, но я могу сам сказать все, что считаю нужным, если они устраивают вокруг мои работ заговор молчания. Я сам нарушу это молчание.

Некогда меня, как начинающего неоидеалиста, одни осмеивали, другие пожимали плечами при упоминании моего имени. Теперь злобу и пожимание плеч неоидеалистов и эпигонов Ницше я считаю доказательством того, что я опережаю тех, кто и сегодня остается там, где я был в 1910 году. Будущее подтвердит это, как современность подтверждает мои тезисы 1910 года и прогнозы 1917 года.

Много раз я рвал мою первую рукопись в клочки и бросал в печь, чтобы начать снова. Даже со стороны самых близких друзей я встречал непонимание. Один просто отмалчивался, когда я говорил с ним о моей тайной работе, другой ее одобрял, но я видел, что он ее не понимает, третий сказал, что в жизни не встречал человека, который живо интересовался бы Гегелем, если не считать профессиональных историков. Он был прав, но нужно было снова пройти через Гегеля, чтобы преодолеть его, а не застрять в нем. Все наследие прошлого нужно было еще раз перепроверить и задать вопрос, что из него жизненно необходимо нам сегодня. От этой проверки ничего не осталось кроме пепла, так как сегодня нам нужен новый принцип, новый подход, чтобы мы могли выполнить поставленные перед нами судьбой задачи, совершенно иные, нежели в 1800 году.

Молодые люди могут сегодня сказать: К чему эти окольные пути, если мы должны преодолеть идеализм? Не будет ли пустой тратой времени и сил изучение неоидеализма, если есть опасность застрять на пророках, мысли которых обращены в прошлое? Нет, не будет. Преодолеть препятствие может только тот, кто его преодолевает, а не обходит его стороной. На одном отрицании и кратких выводах мы далеко не уедем, даже если будем считать Ницше последним словом мудрости.

Здесь тот же случай, что и с христианством. Преодолеть значит пробиться из великой традиции к новой цели и стать победителем в этой битве. А сражаться против Канта, Фихте и Гегеля это отнюдь не детская игра. Тот, кто застывает в отрицании, в антисемитизме, антимарксизме, антилиберализме, антидемократизме, похож на человека, который остается пленником завоеванного им пространства: оба они не устремляются к новым берегам, потому что оба, хотя и с разным знаком, занимают одну и ту же позицию. Тот, кто устремлен в будущее, должен преодолеть прошлое, а тот, кто хочет победить противника, должен его сначала очень хорошо изучить. Я не раз наблюдал, как молодые люди становились пленниками позитивизма при более близком знакомстве с ним; они подпадали под власть прошлого, становились реакционерами, потому что думали: то, что они искали, но сами не нашли, уже существовало.

Мои книги никогда не способствовали моей карьере. Школьное начальство меня невзлюбило: «Беспокойный человек!» Но я никогда и не стремился к карьере, а только к истине. Как показывает «Личность и культура», и писательская работа давалась мне с трудом. Я долго думал, что никогда не смогу читать лекции. Даже в 1928 году, когда нужда заставила меня целый семестр читать множество лекций по всей Германии, я не мог произнести ни одной фразы, не сформулировав ее заранее. Но я был терпелив, и научился тому, к чему у меня не было таланта от рождения.