ПЕДОЛОГИЯ А. ЗАЛКИНДА И МИФ О ПРЕОБРАЗОВАНИИ ЧЕЛОВЕКА
ПЕДОЛОГИЯ А. ЗАЛКИНДА И МИФ О ПРЕОБРАЗОВАНИИ ЧЕЛОВЕКА
В послереволюционной России велись напряженные дискуссии вокруг молодой отрасли знания — педологии — науки о ребенке, призванной освободить прежние подходы от «пеленок кустарничанья» или субъективности и ответственной за изучение как биологических, так и социальных законов детского развития. Эти законы должны были служить основой для выработки комплексных педагогических методик и, в конечном счете, для создания преображенного коммунистического человека.
Одним из ведущих деятелей, трудившихся над формированием новой концепции просвещения, был — теперь порядком забытый — А. Залкинд. Его работы, благодаря искренней апологии коллективизма, а также особенностям языка и метафорики, немногим уступают в ценности знаменитым художественным антиутопиям. Произведения А. Залкинда строго структурированы не только отчетливым разделением всех уровней рассматриваемой проблематики и многоплановостью проработки поставленных тем — жесткая система образуется в силу его зачастую невольно-последовательной приверженности ряду ключевых слов, образов и стилистических оборотов, отмечающих места наибольшей интенсивности повествования. Можно сказать, что в книгах А. Залкинда стихийно проступает своеобразная поэтика, — каркас категорий, выражающих основы научно-революционного мироощущения. Программными книгами, в которых наиболее полно представлен круг проблем, исследуемых А. Залкиндом, являются его «Основные вопросы педологии»[1] и «Вопросы советской педагогики»[2]. (В дальнейшем цитаты будут приведены по этим изданиям под порядковыми номерами 1 и 2).
«Разрушена мистическая сердцевина учения о душе… Социальный фактор признается господствующим в отношении к психике, и закономерность общественной жизни является директивой для накопления всего психического фонда»[3]. Здесь бросаются в глаза несколько мест, необычных для традиционного языка психологии, но ключевых для понимания новой концепции просвещения. Прежде всего, это развенчание «мистицизма» в спорах о сокровенной сущности человека — указания на недопустимость отклонений от «диалектического монизма» (единства физиологии и психики) появляются там, где начинается дискуссия о внутреннем мире человека. Понятие «душа» используется при этом крайне редко, чаще речь идет лишь о «сознании» или «психике». Иной раз ненависть к «мистицизму», выраженная в работах А. Залкинда, напоминает отвращение человека к ночному кошмару, который его постоянно преследует и порождает стремление как-то структурировать восприятие, — обнаружить законы, руководящие душевной жизнью и открывающие путь для избавления от мерзких наваждений.
В этой связи особенно важным представляется умение чутко улавливать «директивы» социальной среды, формирующей сознание, — странное, на первый взгляд, использование бюрократического термина, вероятно, говорит о желании рационально упорядочить, в первую очередь, собственное мироощущение, — избежать мистически-хаотичных наплывов неутоленных внутренних импульсов, которые, как известно, нередко заставляют человека страдать. Намного приятней и целесообразней рассматривать содержание душевной жизни как стихийно накопленный «фонд», предоставленный в распоряжение всепроникающей рациональности. «Фонд» — один из важнейших терминов, используемых А. Залкиндом едва ли не на каждой странице, — «древний», «мистический», «биологический» или даже «бронирующий фонд безусловных рефлексов»; «мощно-массовый» или «научный фонд» «классового творчества»; «гарантированный фонд» для философских обобщений; «фонд врожденных аномалий» или просто «общепознавательный» фонд ребенка — эпитеты встречаются самые неожиданные. Любое свойство человека предстает в этой системе мировоззрения как неиспользованное богатство, требующее разумного применения.
Этот своеобразный термин иной раз заменяется другими, тождественными по смыслу, — например, речь может идти о «творческих залежах яслевого возраста», о «доиндустриальных накоплениях» в психике человека, о «социальном багаже детских психопатий». Причем «неисчерпаемые залежи» детского организма, по мнению А. Залкинда, оставались «неиспользованными», «дремавшими» или «сплющенными» из-за неблагоприятной педагогической среды[4].
Проблема личности и новая концепция просвещения в целом сводились к вопросу о методах организованного и всестороннего влияния на человека, который еще не успел приобрести твердые коммунистические инстинкты, заменяющие прежние рефлексы, пригодные для естественно-натуралистической, но не социально-технократической жизни. А. Залкинд не случайно подчеркивал, что первоочередной задачей просвещения является «продуктивное революционное овладение психикой трудящихся масс»[5].
Ясельное детство и деятельное изучение электричества
Позиция невмешательства и наблюдения за естественным проявлением генетических предрасположенностей ребенка объявлялась преступно-плюралистичной, поскольку отказывалась проводить «революционно-боевое влияние»[6]. Требовался отход от «голого гигиенического уклона» в сторону «боевой» педагогической практики, которая по-своему справится с «издревле рецидивирующей индивидуалистической хаотичностью ребенка»[7]. Исконный детский эгоизм подлежал решительной корректировке — это касалось, прежде всего, «идеалистической» установки детства, с «любовью» детей к мистическим сказкам и прочей «антиматериалистической чепухе»[8].
Естественные влечения и врожденные предрасположенности ребенка, по мнению Залкинда, выражали лишь «хаотическое нутро», и все, что потворствовало этой эгоцентричной неупорядоченности, должно было изыматься из педагогического обихода — «характерно, что старая чудесная сказка, как олицетворение максимума педагогического уродства, к величайшему для нас сейчас техническому завоеванию — аэроплану ничего иного не могла приставить, кроме ковра, этого символа лени, лодырничанья, праздной роскоши… Подобная сказка никогда не даст стимулов для деятельного изучения техники и электричества»[9].
Е. Шварц в своих дневниках вспоминает, как мрачные противники «антропоморфизма» и сказок захватили ключевые позиции в педагогике, провозгласив детскую литературу довеском к учебнику. Они заменили табуретки в детских садах скамейками, чтобы прививать детям навыки коллективизма, и предостерегали от игры обыкновенными куклами, налаживая производство кукол «целевого назначения», например, страшных попов, которые должны были возбуждать в детях антирелигиозные чувства. Раздавались требования посылать рукописи детских писателей на утверждение в Государственный Ученый Совет…
Справедливости ради надо сказать, что призывы расправиться с антиматериалистической сказкой, по счастью, не всегда принимались издательствами как прямое руководство к действию. В 1931-м году М. Цветаева, занимаясь подбором книг для своего шестилетнего сына, поместила в пражском журнале «Воля России» небольшую статью о детской книге в Советском Союзе и дала настолько восторженный отзыв, что редакция посчитала необходимым указать в специальном примечании на недооценку М. Цветаевой агитационных задач значительной части подобной литературы в послереволюционной России. М. Цветаева отмечала, что наряду со сказками, стихами и переводами А. Пушкина, Б. Пастернака и С. Маршака, издается много абсолютно неизвестных детских авторов (фамилий она, к сожалению, не указывала) или вообще «анонимных» сказок, в которых отсутствует как раз та гипертрофированная фантастика, что так раздражала А. Залкинда, и здоровая реалистичность «баранов с клочковатой шерстью» заменяет стилизаторскую искусственность «баранов, завитых у парикмахера» или «рязанских эльфов» в дореволюционных, а также и эмигрантских детских книгах. При этом общая позиция М. Цветаевой по отношению к Советской России оставалась на тот момент крайне негативной… А. Залкинд с горечью отмечал, что «высококультурный Запад все еще в основном сидит на гигиенических позициях в области яслевого, самого раннего детства»[10], — не желая применять излишне радикальные методики «подтягивания» детей из опасения нанести вред их здоровью. Впрочем, советские деятели просвещения полагали, что подобная осторожность объяснялась стремлением буржуазии пестовать дешевую рабочую силу, не способную соображать и ущемленную с детских лет намеренным замедлением личностного развитая. Таким образом, лозунг «щади ребенка» превращался в лозунг «береги буржуазию, береги ее от слишком продуктивного массового воспитательного использования этого наиболее ценного возраста, береги буржуазию от слишком быстрого роста боевого кадра эксплоатируемых масс»[11].
Пассивное следование биологическим законам в лучшем случае потакало внесоциальной романтике и бесполезной обращенности к прошлому. Так, немецкие педагоги «влачили чуткие и одаренные юношеские группы по лесам и горам Германии, „помогая“ им в романтической обстановке „изживать“ охотничье-кочевые инстинкты предков (почему бы им не потянуть ребят на фабрики, в рабочие подвалы, к голым батракам?!)»[12].
Едва ли в немецкой педагогике целью этих походов декларировалось изживание охотничье-кочевых инстинктов. И едва ли в каком-либо педагогическом труде можно было встретить такую невольно-зловещую самопародию.
А. Залкинд подчеркивал, что, не принимая во внимание благотворность здорового коллективизма, педология, «вместо богато творчески развивающегося человеческого детеныша поневоле могла видеть лишь одичалого, слепого котенка, биологически и творчески бедного, тусклого»[13]. Жаль, что в битве за освобождение ребенка из «сумерек полузакупорки» утопия подчиняла себе адекватно-научное восприятие проблемы, — «коллективизировать ребенка никогда не рано: как только мимика, движения, лепет другого ребенка начинает вызывать у него живую, бодрую реакцию, наступает момент начала детской коллективизации»[14]. Крестьянская коллективизация была на тот момент в самом разгаре. Что касается семьи, то к ней у стратегов новой концепции просвещения был ряд неизбежных претензий, поскольку семейная обстановка, как правило, лишь способствовала изоляции ребенка, «неорганизованной фантастике» его душевного мира, «мистически-сентиментальному» индивидуализму, а иной раз даже пестовала в нем «собственническое хищничество». В семье ребенок либо предоставлен сам себе, либо «старательно уродуется любвеобильными, но достаточно педагогически недалекими близкими»[15]. Из-за этой недальновидности «бестолковой семьи и мало чуткой ближайшей к семье родни»[16] — «детский материал» попадал в условия дошкольного воспитания «попорченным»[17].Неблагоприятное влияние семейного окружения и педагогически пагубная родительская опека были также повинны «в огромной части половых изъянов переходного возраста»[18]. Требовался «срочный нажим на половую проблему»[19] — энергичное обучение основам коллективистского воспитания, которое препятствует излишнему эгоцентризму ребенка и появлению преждевременного интереса к сфере сексуальности. «Родительский фронт надо забронировать наилучшими разъяснениями по половому вопросу»[20].
Здесь уместно вспомнить известную парадоксальную сатиру в сокровенно-искреннем высказывании Д. Свифта о том, что воспитание детей менее всего может быть доверено их родителям. Д. Свифт при этом добавлял, что у ребенка из семьи бедняков и, как говорится, представителей трудового народа — больше шансов вырасти полноценным человеком, поскольку он с малых лет оказывается самостоятельнее и свободнее от эгоцентричной семейной замкнутости. Тезис Д. Свифта о неблагоприятном влиянии родителей с удовольствием развивает и Ф. Кафка в письмах (датированных 1921-м годом) своей сестре Элли, подчеркивая, что семья всегда настолько экспансивна и притязательна по отношению к ребенку, что дело непременно доходит, по крайней мере, до «духовного кровосмешения». Это воззрение можно сопоставить с более приземленным предостережением А. Залкинда (а прежде него и З. Фрейда) об опасности «избыточного эротизма» родительских ласк и возни с ребенком. Подробно, с присущей ему иронической проницательностью рассматривая причины, по которым воспитание родителями может оказаться пагубным, Ф. Кафка все же не решается предложить какую-либо альтернативу и высказать сожаление о том, что рос не в интернате или трудовой коммуне «Юный ленинец»…
Миф о «коре»
Кора головного мозга — наиболее пластичный элемент всей физиологии человека — была, по мнению А. Залкинда, ответственна за формирование новых «социалистических» рефлексов и освобождение человека от натуралистических пут — «все меньше зависит он от естественной природы (солнца, леса, реки и пр.)»[21]. Среди «пр.» можно еще отметить естественно-интимные импульсы в самом человеке, но А. Залкинд уверенно констатировал, что все «так называемые» инстинкты и законы пола, возраста и наследственности претерпевают под влиянием социальной среды «глубочайшие и достаточно быстро развертывающиеся метаморфозы»[22].
А. Залкинд подчеркивал, что «кора» — «биопрогрессивный аппарат» — является основным проводником влияний среды, поскольку ответственна за речь и коммуникативные способности человека. «На вопросе об оценке значения коры и развернется решающий бой в антропологии»[23]. Кора рассматривалась как источник бесконечной мобильности психики и главный объект воспитательных воздействий. В этой апологии кора приобретает черты самостоятельного существования, начинает напоминать какое-то тотемное божество, становится «лучшим другом приближающегося социализма и нового биофонда в целом»[24]; «Коре по дороге с социализмом, и социализму по пути с корой»[25].
Предлагалось даже развивать отдельную отрасль знания — «биопластику» (она же «физиопластика»), которая могла бы заниматься не только сознанием, но и формогенезом, — анатомическим изменением органов, «воспитанием определенных социальных типов дыхания, пищеварения и пр.»[26]. Кортикальные воздействия должны были привести к изменению «основного субстрата тела» на уровне «зародышевых клеток»[27], пусть для этого и потребуется «целая серия поколений». Подобная апология «коры» заставляет вспомнить марсиан из «Войны миров» Г. Уэллса — аморфных существ с огромным мозгом, который занимал чуть ли не треть всего туловища. Они, правда, внезапно погибли — или из-за отсутствия иммунитета к земной микрофлоре, или вследствие крайне неблагоприятных «кортикальных влияний» земной социальной среды…
Необходимо сказать, что философская трактовка А. Залкиндом учения о рефлексах была достаточно вульгарной, поскольку он допускал полное отождествление таких понятий, как «кора головного мозга», «сознание», «психика», «восприятие» и т. д. Первой в этом ряду стояла, разумеется, «социальная среда», от которой «всецело» зависела деятельность «коры»[28].
Наряду с достижениями рефлексологии педологи пытались активно пользоваться клиническим материалом учений о психоневрозах — будь то «суггестисты», психоаналитики или «адлеристы», подтверждающие роль кортикальных влияний как в патогенном, так и в целительном изменении различных функций организма. Это позволяло надеяться на создание «революционно-боевой», можно сказать, императивной доминанты в характере человека благодаря планомерным воспитательным воздействиям. Вообще исследования в области психоневрозов рассматривались, прежде всего, как возможность подтвердить теорию «доминанты».
Классический опыт ее создателя А. Ухтомского заключался в организации ряда раздражителей для лягушки, которая находилась в состоянии полового возбуждения и любые, даже мучительные импульсы извне, например, прижигание или покалывание, направляла на усиление половой доминанты — «обнимательного рефлекса». Отсюда следовал вывод, что при такой ярко выраженной целеустремленности даже отвлекающие побочные воздействия могут быть автоматически преобразованы в стимул для развития доминирующей психофизиологической направленности.
Педология и революционно-боевой надрыв
Выработка коммунистической концепции просвещения в послереволюционной России отличалась крайней агрессивностью утверждений и военной риторикой — научные направления непременно делились на «фланги», «лагеря» и «фронты», выступали под своими «флагами» и «знаменами», дискуссии именовались «полями сражения». Даже затишье в научных спорах лишь усиливало тревогу, поскольку за перемирием скрывалась «тонко маскированная вражеская армия, исподволь, тихой сапой подкапывающаяся под устои нашего воспитательного здания»[29]. Страх беспрестанных «подкопов» и бесконечные разоблачения «многообразной», «хитрой» или даже «хмурой» маскировки походили на элементы паранойи и особенно обострялись в тех случаях, когда речь шла о биологических пределах способности человека воспринимать воспитательные влияния.
Любая наука рассматривалась как «боевая классовая практика», вопрос о воспитании с первых же лет революции стал «классово-боевым, остро-боевым»[30]. Даже соблюдение санитарных норм представало «боем с насекомыми и грязью»[31]. Все эти битвы были неизбежны, если учесть «способность пролетариата как класса к единственно правильным философским обобщениям»[32]. Фронт мог быть и «психологическим», и «биологическим», и «социологическим», а данные традиционной психофизиологии не должны были являться препятствием для победы в советском «педагогическом штурме». Поднимался вопрос о «методах военизации педагогической работы»[33].
Рассказы о бойнях «с реальными артиллерийскими и прочими подробностями» были для детей «несравнимы по мощному, здоровому своему влиянию с чудесными выдумками о великанах и феях»[34]. Взамен ненависти к злым колдунам создавалась «творческая классовая ненависть»[35]. Учитель должен был предстать «вождем и образцом для красной детской армии… смелым воином, всегда готовым к кровавому бою, и убедительным проповедником, увлекающим массы в революционный поток»[36], будто воскресла эпоха религиозных войн и детских крестовых походов.
Половое воспитание и социалистическая сублимация
Одной из наиболее значимых для педологии была проблема полового воспитания. Западные просвещенцы, по мнению А. Залкинда, были заинтересованы в неравноправии обоих полов, стремясь как можно раньше «оторвать половину трудовой человеческой массы от тех боевых, классовых позиций, на которых обретается вторая, мужская половина»[37]. Второй, не менее актуальной проблемой было содержание переходного периода, ведь в преддверии половой зрелости подросток особенно восприимчив к воспитательным влияниям, несмотря на возможные проявления им агрессии, замкнутости, возбуждения или болезненной сосредоточенности интереса на половой сфере. В этих случаях А. Залкинд пользовался своеобразно механистической трактовкой понятия сублимации, невольно создавая образ глобальной машинерии и предлагая «переключать избыточную энергию», «преобразовывать половую доминанту» или «перемещать психическую активность» на социально-творческие пути. Требовалось кропотливое выявление и развитие «замаскированных» коллективистских тенденций в психике подростка — иной раз оказывалось достаточно одного «толчка в самое чувствительное место, чтобы эта маскировка была взорвана»[38].
Благотворное влияние коллектива, восторг общественных устремлений и организованные воздействия чуткой педагогической среды должны были выправить распущенного подростка, даже если речь шла о детской проституции или о врожденной гипертрофии половых влечений, ведь именно «дезорганизующие нагнетания хаотической среды превращали холмик анатомического дефекта в Монблан полового уродства»[39]. Новая система общества обещала создать «сублимирующую атмосферу», «чистый, здоровый, сублимирующий воздух» взамен прежнего, отравленного «сверхсексуальными миазмами»[40]. К тому же лишь социально-творческая сублимация могла освободить ребенка из плена болезненной религиозности, «в корнях которой слишком часто пугливо трепещет запутавшаяся сексуальность»[41]. Никчемный романтизм, завороженность мистическим туманом и эгоцентрическая направленность буржуазного искусства «вынуждали» к его радикальной переоценке — в этот список попадала «вся почти дореволюционная художественная, в том числе и специально детская, литература, все почти искусство, уделявшие чисто половой романтике (явной и замаскированной) в десятки раз больше места, чем последняя того социально и биологически заслуживала»[42].
Рассуждая о необходимости ненавязчивого повышения «половой грамотности молодняка», А. Залкинд успокаивал излишне идеологически чутких оппонентов, что здоровый интерес человека к собственному телу не идет вразрез с основными задачами социалистического строительства: «В этом гигиенизме, в основе, нет грубого шкурничества — в нем господствует принцип социально-ценностного подхода к организму как к классовой творческой машине, которую в интересах революции следует рационально использовать»[43]. В этой связи предлагалось развернуть борьбу за оздоровление полового быта: «Много поклепов сыпалось на юношеские головы по поводу якобы господствующего в молодняке полового разгула, но десятилетие подытожило все материалы и сняло позорное обвинение с советского молодняка»[44].
Революционная эпоха обостряла вопрос о «трудных детях», требовала организации домов для сирот и беспризорников, а также выработки особой методики воспитания этих детей. Надо сказать, что контингент детдомов рассматривался педологами как вполне благодатный «материал» для воспитательных воздействий, ведь беспризорники не были отравлены мещанским или крестьянским эгоизмом и шкурничеством, а, напротив, имели ряд первичных «навыков коллективизма». А. Залкинд справедливо призывал именовать их «временно выбитыми из колеи», а не «дефективными и дегенератами». Даже характер и поведение выраженного психопата считались более доступными для «планового регулирования»[45], чем внутренняя жизнь сытого эрудита с «паразитическими установками». Особенно легко поддавались влиянию новых методик воспитания, по выражению А. Залкинда, «организмы из неимущих общественных групп» — пролетариата, беднейшего крестьянства или маргиналов, — было лишь необходимо создание специальных целевых соблазнов «для воспитываемых организмов»[46].
Вообще педологический пересмотр отношения к норме заставляет вспомнить работы А. Фуко, в которых показана обусловленность культурно-исторической ситуацией таких оппозиционных понятий, как «безумие — норма» или «преступление — законопослушность», — действительно, не так давно эпилептичек принимали за ведьм и отправляли на костер, а иной раз почитали их за великих пророчиц. А. Залкинд также отмечал, что уклонения от социальной и этнической нормы «можно изучать лишь после определения самого понятия этой нормы»[47].
О любви как таковой речь в работах А. Залкинда, разумеется, не идет — разве что о «любовном изучении» детской психики классом пролетариата[48] или о «любовной перепечатке западными друзьями целой серии левых советских писаний»[49]. Организм, по мнению А. Залкинда, всегда функционирует «не как индивидуум, а как неотрывная органическая часть коллектива, вне которого немыслимо ни одно движение тела, ни одна хотя бы самая интимная функция»[50]. Искренняя пылкость в очередной раз превращала апологию коллективизма в удивительную самопародию.
Педология А. Залкинда и фрейдизм
А. Залкинду не раз приходилось опровергать подозрения и упреки в чрезмерной приверженности фрейдизму — в конце концов именно эти обвинения лишили его возможности публиковать свои труды, выступать на съездах и конференциях. Ему не удалось переубедить оппонентов, — сколько он ни пытался подчеркивать, что психоанализ ценен для него только рядом клинических наблюдений над динамикой психических процессов, а как система мировоззрения абсолютно неприемлем из-за «антимарксистских» метафизических уклонов, пансексуальности, качественного противопоставления сознания подсознанию и общего «пессимизма».
Тем не менее А. Залкинда не случайно беспокоили подобными нападками. Несмотря на утопизм основных положений о необходимости создания нового человека, он достаточно тонко чувствовал некоторые нюансы и закономерности личностного развития — профессионализм опытного психоневролога, хоть и деформированный пафосом социально-революционной романтики, не позволял ему напрочь отречься от всех достижений западной психологии. В конце концов психоанализ тоже по-своему ратовал за «рационализацию», творчески-целесообразное использование психического потенциала и — в идеале — «перевоспитание» человека, который смог бы вытаскивать на свет сознания и приручать собственные комплексы.
А. Залкинд невольно наделял психику человека способностью к безотчетной, стихийной телеологии, в чем-то действительно приближаясь к фрейдистскому толкованию патологической динамики и полагая, что любое психогенное заболевание представляет из себя разветвленную систему «боевых уловок организма», способного совершать «блестящие вылазки в болезнь». Так же и в разговоре об избирательности внимания, — на время забывая о своем резком несогласии с «качественным разделением сознания и подсознания», — он отмечал, что особенности концентрации во многом зависят от «подсознательного сосредоточения с резко выраженным целевым устремлением, с богатейшим, непрерывающимся фондом организованных внутренних и внешних впечатлений»[51]. Подобное признание глубины психики человека позволяло идеологически устойчивым оппонентам А. Залкинда упрекать его за «реверансы» фрейдизму.
Кроме того, — особенно в изучении проблем переходного возраста — А. Залкинд, во-первых, подчеркивал значимость сублимационных процессов и, во-вторых, следуя психоаналитической традиции, отмечал возможность «переноса» чувств и комплексов подростка на личность руководителя или врача: «„Перенос“ чрезвычайно чуткий оселок для испытания остроты педагогического дарования воспитателя»[52]. Да и протестуя против фрейдистской трактовки невротических заболеваний как количественного изменения нормы, А. Залкинд в других главах признавал, что «разгадать здорового ребенка можно лишь через ребенка, выбитого из колеи, так как именно в этом ребенке вся проблема детского здоровья максимально заострена»[53].
Практический аспект педологии А. Залкинда
Насколько действенным могло быть воплощение декларативных требований педологии А. Залкинда на практике — вопрос, едва ли разрешимый, — в его работах статистика отсутствует. А. Залкинд и сам отмечал, что занимается скорее теорией, если не сказать философией просвещения: «Дискуссия протекает пока не столько в сфере мироделания, сколько в области миросозерцания»[54]. Пренебрежение А. Залкинда к реальной практической проверке декларируемых принципов новой концепции просвещения проявлялось и в оперировании крайне приблизительными, можно сказать, мнимо-цифровыми показателями. В его тексте постоянно встречается оборот «на добрую половину» или «на добрых две трети» («пять шестых», «три четверти», «девять десятых» и т. д.). Вариантов огромное количество, неизменен только эпитет — «добрых».
Возможность проверить на практике теоретические разработки педологии была утрачена после постановления ЦК ВКП(б) о «педологических извращениях в системе Наркомпроса» (1936 год). Ближайшие сподвижники А. Залкинда пустились в оголтелую критику его работ, не жалея слов и для самообличений. Педологию А. Залкинда упрекали в недооценке роли сознания, и эти упреки были отчасти обоснованными. С одной стороны, он был крайним рационалистом, рассчитывая «системой организованных воздействий» добиться закрепления любых «социально-полезных» рефлексов у человека, а с другой — признавал самостоятельность внутреннего психического потенциала, отчаянно пытаясь не прибегать к таким крамольным терминам, как «подсознание» или «психическая энергия». На деле педологию громили за признание глубины человеческой психики — за стихийное «биологизаторство» высшей нервной деятельности, которая пронизана подсознательными импульсами.
Так можно ли считать А. Залкинда «Лысенко от педагогики»? Едва ли. И дело не только в его общей эрудиции, временами присущей ему проницательности и тщательной проработке теоретических проблем — искренность его коллективистского пафоса, упоение революционно-поэтической метафорикой, вера в торжество рациональности и прогресса выражают совершенно иной — антропологический, а не вульгарно-карьеристский — уровень трагедии.
Стремление организовать всю жизнедеятельность по отвлеченно-выхолощенным схемам нередко принимало формы выраженного невроза — надрывной попытки отрегулировать оптимальное удовлетворение любых потребностей и, в конечном счете, избавить человека от страха смерти благодаря ощущению жертвенной причастности новым абсолютным основаниям бытия, благодаря вере в грядущее завершение истории царством священного коллективизма, свободного от мучительной дисгармонии неуправляемых вожделений естества.
А. Залкинд — один из наиболее самобытных утопистов-просвещенцев — оказался слишком проницательным профессионалом, чтобы выдержать идеологическую проверку у официозной научной общественности; он доживал свои дни, не имея возможности участвовать в «горячем и текучем» педагогическом процессе и умер через несколько дней после партийного постановления о полном запрете педологии.
Кирилл Фараджев