КНИГИ, РАЗОЧАРОВАВШИЕ АВТОРОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Этот рассказ приходится начинать с книги, которой у меня нет и которой мне, пожалуй, уже не достать. Один раз (в начале тридцатых годов) она поманила возможностью прийти ко мне на полки, но обстоятельства сложились так, что я должен был ее уступить. Книга ушла в государственное хранилище. Это была редчайшая из редких русских книг — первая прижизненная книга молодого Николая Васильевича Гоголя — «Ганц Кюхельгартен» 1.

Написанная стихами, эта «Идиллия в картинах» была выпущена Гоголем под псевдонимом «В. Алов» в 1829 году. Гоголю было в это время всего 20 лет.

Книга поступила в магазины в конце июня 1829 года и оставалась в продаже около месяца, не вызвав решительно никакого спроса.

Зато появилась резко отрицательная рецензия Н. Полевого в «Московском телеграфе» и такая же в «Северной пчеле», гласившая, что «свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом». На молодого Гоголя рецензии эти подействовали угнетающе, и он, по свидетельству П. А.Кулиша, «тотчас же, в сопровождении верного своего слуги Якима, отправился по книжным магазинам, собрал экземпляры, нашел в гостинице нумер и сжег все до одного».

Уцелело, по подсчетам библиографов, три или четыре экземпляра книги, представляющие собой величайшую библиографическую редкость. Я не слышал, чтобы «Ганц Кюхельгартен» имелся сейчас в каком–либо частном собрании.

Гоголь до конца жизни сумел сохранить в тайне, что «В. Алов» — это его псевдоним. При жизни автора книжка не переиздавалась, и первое указание на принадлежность ее перу Гоголя последовало лишь в 1852 году. Документальное подтверждение этому было найдено и того позже. Только в 1909 году нашли и опубликовали в «Русском архиве» письмо Гоголя к цензору К. Сербиновичу, с просьбой ускорить прохождение его «Ганца Кюхельгартена» через цензуру. Вопрос об авторстве Гоголя стал уже бесспорным.

До этого тайна была известна только самому Гоголю и его верному Якиму. Догадывался об этой гоголевской тайне друг и соученик его по Нежинской гимназии Н. Я. Прокопович, но он молчал до 1852 года. В этом году гениальный русский сатирик, начавший свою деятельность сожжением «Ганца Кюхельгартена» и кончивший ее сожжением рукописи второго тома «Мертвых душ», ушел в вечность.

Один из весьма немногих уцелевших экземпляров сожженной автором книги «Ганц Кюхельгартен» мне лишь единожды удалось подержать в руках. Только подержать…

* * *

Аналогичной оказалась судьба и первой книги Н. А. Некрасова. Отправленный отцом в Петербург устраиваться на военную службу в 1838 году, молодой Некрасов, вопреки воле родителя, устроился в университет. Разъяренный отец круто разорвал с сыном, и юноша оказался в Петербурге предоставленным самому себе. Нужда была беспросветная.

О начале жизни в Петербурге и о появлении в 1840 году своей первой книги «Мечты и звуки» уже много позже сам поэт рассказывал так:

«Я готовился в университет, голодал, подготовлял в военноучебные заведения девять мальчиков по всем русским предметам. Это место доставил мне Григорий Францевич Бенецкий, он тогда был наставник и наблюдатель в Пажеском корпусе и чем–то в Дворянском полку. Это был отличный человек. Однажды он мне сказал: «напечатайте ваши стихи, я вам продам по билетам рублей на 500.» Я стал печатать книгу «Мечты и звуки». Тут меня взяло раздумье, я хотел ее изорвать, но Бенецкий уже продал до сотни билетов кадетам и деньги я прожил. Как тут быть!.. В раздумье я пошел со своей книгой к В. А. Жуковскому. Принял меня седенький, согнутый старичок, взял книгу и велел придти через несколько дней. Я пришел, он какую–то мою пьесу похвалил, но сказал:

— Вы потом пожалеете, если выдадите эту книгу.

— Но я не могу не выдать (и объяснил почему). Жуковский дал мне совет: снимите с книги ваше имя. «Мечты и

звуки» вышли под двумя буквами «Н. Н.»

Меня обругали в какой–то газете, я написал ответ, это был единственный случай в моей жизни, что я заступился за себя и свое произведение. Ответ был глупый, глупее самой книги.

Все это происходило в 40?м году. Белинский тоже обругал мою книгу»3.

Именно отзыв Белинского, чрезвычайно резко отозвавшегося о «Мечтах и звуках», особенно подействовал на Некрасова. Мог ли думать тогда Белинский, что неведомый ему «Н. Н.» через несколько лет станет его другом, соратником и редактором «Современника»?

Впрочем, отзыв Белинского о «Мечтах и звуках» не был несправедливым. Первые опыты молодого Некрасова даже и отдаленно не напоминали того, что потом вышло из–под его пера. В «Мечтах и звуках» были напечатаны стихи явно подражательного характера, с разными «страшными» названиями, вроде: «Злой дух», «Ангел смерти» и прочее 4.

В другом своем автобиографическом наброске, сделанном для редактора «Русской старины» М. И. Семевского, Некрасов рассказывает дальнейшую судьбу первой своей книги:

«Роздал книгу на комиссию; прихожу в магазин через неделю — ни одного экземпляра не продано, через другую — тоже, через два месяца — тоже. В огорчении отобрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах»5.

Из этого мы видим, что первая книга Некрасова играла немалую роль в формировании будущего творчества поэта–демократа. Как он сам писал, «это был лучший урок».

В дальнейшем Некрасов не включал из книги «Мечты и звуки» ни одного стихотворения в собрания своих сочинений. Тем не менее, историко–литературное значение его первой юношеской книги — большое. Она — важный этап в биографии «певца народного горя».

Нет ничего удивительного, что книжка эта давно уже считается редкостью. От уничтожения уцелело, конечно, несколько более экземпляров, чем «Ганца Кюхельгартена» Гоголя, но, все равно, день, когда мне в Ярославле удалось найти чудесный, в обложках томик этих стихов, я считал праздничным днем.

* * *

Есть у меня еще одна книга, судьба которой одинакова с судьбой гоголевского «Ганца Кюхельгартена» и книги Некрасова «Мечты и звуки». Появилась она в свет в 1817 году в Москве и носит название: «Первые опыты в прозе и стихах». Автор этого сочинения не скрывал своего имени, и на выходном листе значится: «И. Лажечников» 6.

Имя Ивана Ивановича Лажечникова в русской литературе всегда ставится рядом с именем М. Н. Загоскина, которому принадлежит слава первого русского исторического романиста.

Разумеется, романы Загоскина «Юрий Милославский», «Рославлев», «Аскольдова могила» значительнее лажечниковских «Последнего Новика» или «Ледяного дома», но, тем не менее, произведениям И. И. Лажечникова принадлежит видное место в зарождении и развитии русского исторического романа.

Белинский в «Литературных мечтаниях» написал о «Последнем Новике», что это «произведение необыкновенное, ознаменованное печатью высокого таланта».

Писать и печататься Лажечников начал необычайно рано, чуть ли не в пятнадцатилетнем возрасте. Еще будучи офицером, он собрал разбросанные по разным журналам свои незрелые произведения и выпустил их отдельной книжкой, о которой здесь идет речь.

В эти годы он подражал Карамзину или, как он сам пишет в своей автобиографии, был, «к сожалению, увлечен сентиментальным направлением тогдашней литературы, которой заманчивые образцы видны в «Бедной Лизе» и «Наталье, боярской дочери».

Напечатанные в разных журналах подобные его работы, очевидно, не производили отрицательного впечатления, но, будучи собраны в одну книжку, потрясли своим несовершенством самого автора, который, по собственным же его словам, «увидев их в печати и устыдясь их, вскоре поспешил истребить все экземпляры этого издания»7.

Так погибли от руки самого Лажечникова его «Первые опыты в прозе и стихах».

Оставшиеся, очевидно, в самом незначительном количестве экземпляры этой книги стали чрезвычайно большой редкостью. Редкость их усугубляется тем обстоятельством, что книги эти в продажу вообще не поступали. Автор их уничтожил дома, едва получив из типографии.

* * *

Мы с вами рассмотрели три книги писателей, которые, неудовлетворившись своими первыми опытами, сами безжалостно предали их уничтожению.

Я не занимался специально этим вопросам, но думаю, что список таких книг можно было бы продолжить.

Однако в моей библиотеке таких книг более нет и, следовательно, говорить мне о них трудно.

Но существуют книги, являющиеся преимущественно тоже первыми отдельными публикациями сочинений писателей, которые, если не уничтожали их, то не любили, не способствовали их сохранению, а порой и просто отказывались от них, скрывая свое авторство.

Таких именно книг в моем собрании несколько.

Вот, например, две скромных брошюрки, на обложках которых напечатано всего по одному слову: «Параша» — на первой и «Разговор» — на второй.

На заглавном листе сведений несколько больше. Мы узнаем, что «Параша» — это «рассказ в стихах», сочинения «Т. Л.», напечатанный в Петербурге в типографии Э. Праца в 1843 году.

На заглавном листе второй брошюры сведений еще больше. Мы узнаем, что «Разговор» — это стихотворение, написанное Ив. Тургеневым («Т. Л.»).

Напечатана брошюра также в Санктпетербурге уже в, 1845 году 8.

Разумеется, не новость, что обе эти брошюры принадлежат перу Ивана Сергеевича Тургенева. Инициалы «Т. Л.» обозначали: «Тургенев — Лутовинов». Свою литературную деятельность Иван Сергеевич начал как стихотворец. Помимо нескольких стихотворений и поэм, напечатанных в журналах и сборниках, «Параша» и «Разговор» были выпущены им отдельными брошюрами, которые сейчас и служат предметом нашего внимания.

Написаны оба эти произведения чудесно. Белинский приветствовал «Парашу» большой статьей, в которой говорил, что он видит поэму — «не только написанную прекрасными поэтическими стихами, но и проникнутую глубокою идеею, полнотою внутреннего содержания, отличающуюся юмором и ирониею»9. Не менее благожелательно отозвался Белинский и о «Разговоре».

И однако, Тургенев не только не включал эти свои стихотворные дебюты в последующие собрания сочинений, но в письмах к друзьям говорил: «Я чувствую положительную, чуть ли не физическую антипатию к моим стихотворениям и не только не имею ни одного экземпляра моих поэм, но дорого бы дал, чтобы их вообще не существовало на свете»10.

Так отнесся к первым своим книжкам сам автор. Не поддержанные последующими переизданиями и напоминаниями о них, обе эти брошюры Тургенева быстро исчезли с книжного рынка. Имя писателя в те годы еще не гремело, поэтому и собирателей, стремившихся сохранить эти две невзрачные на вид брошюрки у себя на полках, было немного. «Параша» и «Разговор» сделались весьма редкими книгами. Едва–едва мне удалось найти их.

Такой же редчайшей книгой сделался первый юношеский сборник стихов Афанасия Афанасьевича Фета (Шеншина), занимающего не малое место в истории русской поэзии. В известном письме к Н. А. Некрасову Н. Г. Чернышевский писал о нем, что Фет «однако же, хороший поэт»11.

Писать стихи Фет начал очень рано, и первая его книжка под названием «Лирический Пантеон» вышла в 1840 году в Москве к двадцатилетию со дня рождения автора. Имя Фета на ней было скрыто под инициалами «А. Ф.» 12.

Сам Фет так рассказывает об этой книге: «Мало ли о чем мечтают 19-летние мальчики! Между прочим, я был уверен, что имей я возможность напечатать первый свой стихотворный сборник, который обозвал «Лирическим Пантеоном», то немедля приобрету громкую славу, и деньги, затраченные на издание, тотчас же вернутся сторицей. Разделяя такое убеждение, Б. (девушка, которую юноша Фет считал своей невестой. — Н. С. — С.) при отъезде моем в Москву, вручила мне из скудных сбережений своих 300 рублей ассигнациями на издание, долженствующее по нашему мнению, упрочить нашу независимую будущность».

Далее Фет рассказывает, что он «…тщательно приберег деньги, занятые на издание, и к концу года выхлопотал из довольно неисправной типографии Селивановского свой «Лирический Пантеон», который, — продолжает Фет, «…появясь в свет, отчасти достиг цели. Доставив мне удовольствие увидать себя в печати, а Барону Брамбеусу поскалить зубы над новичком, сборник этот заслужил одобрительный отзыв «Отечественных записок». Конечно, небольшие деньги, потраченные на это издание, пропали бесследно»13.

Разумеется, пропали не только деньги, но исчезло совершенно и само издание, носящее столь громкое название: «Лирический Пантеон». Стихи, напечатанные в этом сборнике, были незрелыми, подражательными и никак не предвещавшими того поэтического дара, который пришел к автору позже.

По–видимому, это понимал и сам поэт, так как в следующем своем сборнике стихов, вышедшем через десять лет, в 1850 году, из «Лирического Пантеона» он поместил только четыре стихотворения, а еще позднее — в книге стихов (под редакцией И. С.Тургенева) 1856 года — всего одно.

Сочувственный отзыв «Отечественных записок» не вскружил голову поэта. «Лирический Пантеон» спроса, конечно, не имел никакого и только усердно раздавался автором среди знакомых. А знакомые, очевидно, отнюдь не усердно хранили этот дар у себя на полках. Вот книжка и сделалась редкостью.

Когда–то, в Лавке писателей, Давид Самойлович Айзенштадт, старый и умный книжник, устроил мне полное собрание первых изданий Фета. Это (с переводами) — более двадцати томов. Собрание было уникальным: все в одинаковых роскошных переплетах, оно принадлежало ранее родственникам Фета — Боткиным, известным дореволюционным чаеторговцам, на дочери одного из которых Фет был женат. На многих томах этого собрания красовались дарственные надписи Фета. Собрание было исчерпывающим по полноте, но «Лирический Пантеон» отсутствовал.

На мой вопрос: неужели же у Боткиных не было «Лирического Пантеона»? — Давид Самойлович посмотрел на меня сквозь чудовищной толщины стекла очков и осуждающе ответил:

— И не могло быть, дорогой товарищ. Афанасий Афанасьевич Фет в зрелые свои годы немедленно уничтожал эту книгу, как только она попадалась ему на пути…

К сожалению, я не нашел документального подтверждения словам Айзенштадта, но готов верить: он знал великое множество подробностей о книгах.

Позже я все–таки достал себе «Лирический Пантеон». Его уступил мне один яростный поклонник поэзии, презирающий все, что написано не стихами.

Я к таковым поклонникам не принадлежу, но первая книга поэта — всегда его первая книга и для собирателя особенно интересна.

Сам Фет так писал о своем «Лирическом Пантеоне», связанном с его первою юношеской любовью: «Ведь этот невероятный и, по умственной безмощности, жалкий эпизод можно понять только при убеждении в главенстве воли над разумом. Сад, доведенный необычно ранней весной до полного расцвета, не станет рассуждать о том, что румянец, проступающий на его белых благоуханных цветах, совершенно несвоевременен, так как через два–три дня все будет убито неумолимым морозом»14.

* * *

Последней книгой, имеющейся у меня в этом любопытном разделе библиотеки, я считаю «Упырь», сочинение Краснорогского.

Напечатана книга в Петербурге, в типографии Фишера, в 1841 году. Фронтиспис и обложка украшены очаровательной картинкой, резанной на дереве в Париже.

Краснорогский — это Алексей Константинович Толстой, известный русский поэт, назвавшийся так в первой напечатанной им книге по месту своего рождения в Красном Роге.

Было тогда А. К. Толстому двадцать три года, и всякая фантастика на него производила неотразимое впечатление. «Упырь» — это прозаический длинный рассказ, наполненный всякой чертовщиной, довольно забавный по содержанию.

Б. Маркевич, напечатавший в восьмидесятых годах в «Русском вестнике» неизданный юношеский рассказ Толстого «Семья вурдалака», писал, что «в те же молодые годы напечатан был им (А. К. Толстым) по–русски, в малом количестве экземпляров и без имени автора, подобный же из области вампиризма рассказ, под заглавием «Упырь», составляющий ныне величайшую библиографическую редкость» 16.

Вот, собственно, вся история этой книги. Остается добавить, что сам А. К. Толстой не придавал этой ранней своей книжке ровно никакого значения и не перепечатывал ее до конца жизни. Произведение это лишь в 1900 году вторично увидело свет, перепечатанное Вл. Соловьевым, также отмечавшим редкость первого издания «Упыря».

Однако книжку эту в свое время не пропустил В. Г. Белинский. Не зная ничего об авторе, он с гениальной прозорливостью не только приветливо ее встретил, но и предсказал, что автор займет видное место в русской литературе. Сквозь юношескую незрелость увидел он «во всем отпечаток руки твердой, литературной» и нашел в авторе «решительное дарование» 17'.

В этой же рецензии Белинский высказывает мысли, которыми смело можно закончить обзор судьбы некоторых ранних книг русских писателей. Белинский пишет, что молодость — «это самое соблазнительное и самое неудобное время для авторства: тут нет конца деятельности, но зато все произведения этой плодовитой эпохи в более зрелый период жизни предаются огню, как очистительная жертва грехов юности».

«Исключение остается только за гениями», — пишет далее Белинский, напоминая, однако, что «…и ранние произведения гениев резкою чертою отделяются от созданий более зрелого их возраста…»

Как все это верно! И как хочется еще раз подивиться мужеству и решимости русских писателей, не задумывавшихся предавать огню или забвению свои же собственные книги, если они, по их мнению, оказывались не достойными остаться в памяти.

Здесь даже нельзя сослаться на то, что это делалось только под влиянием неблагожелательной критики. О гоголевском «Ганце Кюхельгартене», помимо разносных статей, был и очень сочувственный отзыв О. М. Сомова в «Северных цветах» на 1830 год. Сомов писал, что в «сочинителе виден талант, обеспечивающий в нем будущего поэта». Гоголь, если бы захотел, мог поверить ему, а он не поверил! Дорога стихотворца не стала его дорогой.

Не все не понравилось Жуковскому в «Мечтах и звуках» Некрасова, о книге Лажечникова не было печатных отзывов вовсе, «Парашу» и «Разговор» Тургенева, равно как и «Упырь» Алексея Константиновича Толстого, Белинский, наоборот, похвалил. Появилась, кроме отрицательной, и сочувственная статья о «Лирическом Пантеоне» Фета.

Ясно, что не только в отзывах дело! Вопрос заключается в личном понимании писателями качества своего труда. Высокая требовательность к себе, к своим произведениям — всегда была замечательной чертой русских литераторов.

Книги, о которых я попытался рассказать здесь, служат чудесным этому подтверждением.

* * *

Книгу «Упырь» Алексея Константиновича Толстого подарил мне другой Толстой — Алексей Николаевич. Думается, что об этом уместно здесь рассказать.

Познакомил меня с Толстым мой друг — режиссер Давид Гутман. Это было в 1925 году в «Аквариуме», где шли спектакли Театра сатиры, представлявшего злейшую пародию на пьесу А. Н. Толстого и П. Е. Щеголева «Заговор императрицы». Достаточно сказать, что пародия называлась «Ой, не ходы, Грицю — на заговор императрицы». Жена моя, артистка этого театра С. П. Близниковская, изображала Вырубову, кстати, тоже очень смешно.

Несмотря на то, что и сам Толстой и его соавтор Щеголев весь спектакль хохотали громче всех, пришли они за кулисы знакомиться с актерами чуточку злые. Давид Гутман представил меня Толстому как книжника, и я, искренне любуясь импозантной фигурой Алексея Николаевича, не нашел ничего умнее, как сказать ему:

«Мечтаю, Алексей Николаевич, о вашей книге с автографом…» Толстой посмотрел на меня и, выдержав паузу, громко, так что слышали все, рявкнул:

— Непременно! К следующей встрече, молодой человек, купите на развале моего «Князя Серебряного» — я надпишу!

И затрясшись от приступа, на этот раз уже искреннего хохота (а как он хохотал!), хлопнул меня по плечу и сказал:

— Обидно? А мне, думаешь, не обидно? Целый вечер вы, господа сатирики, мерзавили и кого? Автора «Царя Федора Иоанновича»!

Его самого всегда веселило то, что он Толстой и тоже Алексей. В шутках своих он, впрочем, не забывал и Толстого Льва Николаевича. Как–то, уже позже, в последнюю военную зиму, мы засиделись в гостях у поэта Николая Асеева. Домой мы шли вместе, после 12 часов ночи. Патрули уже несколько ослабили свою деятельность, но все–таки были, а ночных пропусков у нас, наоборот, не было. Каждому патрулю, останавливавшему нас на улицах, мы вынуждены были предъявлять паспорта, а я еще — долго доказывать, что вот, мол, я артист такой–то, а это писатель — Толстой. Толстой непременно добавлял одни и те же слова: «Автор «Войны и мира».

Патрулирующие, хорошо зная Алексея Николаевича, неизменно вскидывали руку к козырьку и, улыбаясь, немедленно нас пропускали. Толстого это веселило до крайности. Впрочем его веселило все на свете. Такого обилия жизнерадостности я не встречал больше ни в ком. Смеяться он просто любил.

Как–то я ему сказал: — Был вчера на выставке советских графиков и, почему–то, не видел, Алексей Николаевич, ваших работ…

— А какое я имею отношение к графикам?

— Ну как же, Алексей Николаевич, вы же бывший граф, то есть, график, а теперь наш, советский график…

Над этой немудрящей остротой Толстой хохотал до слез.

— До чего глупо! — восклицал он: — До чего божественно глупо! Придумать это нельзя — это осенение свыше!

И каким неузнаваемым становился этот веселый человек, когда добирался до полок с книгами.

Жил я тогда в «Мюзик—Холле», в общежитии для артистов. Мне была предоставлена громадная полутемная комната, которую я заставил стеллажами с книгами. Книг было много — до потолка.

Мебели, наоборот, не было. За большим столом вместо стульев стояли вышедшие из строя куски рядов театральных кресел, с откидными нумерованными сиденьями.

Толстому это нравилось. Приходя, он доставал из кармана какой–нибудь старый театральный билет и, как будто сверяя номер, говорил кому–нибудь из сидящих:

— Простите, это, кажется, мое место…

Интересовали его, конечно, в первую очередь книги времен Петра I, которых у меня было немало. Относился он к ним с какой–то нежной жадностью и готов был рассматривать или рассказывать о каждой книге часами. Чувствовалось, что знал он о них чрезвычайно много. И не просто знал — он как бы жил в этом времени. Казалось, что вот при нем откройся дверь и войди сам Александр Данилович Меньшиков, — не удивится никто.

Рассказывал он с тысячей подробностей, именуя каждого по имени и отчеству, с прибавлением всех титулов, должностей, упоминая о всех внутренних пружинах событий.

Я наблюдал, как однажды он рассматривал у меня «Марсову книгу» (редчайшее петровское издание 1713 года, известное всего в полутора десятках экземпляров — все разные), и мне показалось, что он рассматривает не гравюры, иллюстрирующие военные победы Петра, а как бы смотрит в окно… Каждая гравюра для него была не плоское застывшее изображение, каким оно было для нас, — у него это изображение оживало, двигалось: пушки стреляли, войска маршировали, корабли плыли. Мне казалось, что портрету Петра I Алексей Николаевич иногда просто подмигивал, как старому доброму знакомому…

И было еще ощущение каких–то двух Толстых. Один — весельчак, хохотун, всегда готовый пойти на любую забавную авантюру, любитель поболтать о пустяках с первым встречным. Другой Толстой — писатель. Огромный, вдумчивый, ревниво не пускающий в свой внутренний мир никого.

Счастливы люди, которым удалось поближе познакомиться с Толстым–писателем. Забыть такого Алексея Николаевича — невозможно. Это глыба таланта, знаний, любви к родной стране, к людям и книгам.

У него у самого было прекрасное собрание старинных книг. Но он не казался жадным коллекционером и мог подарить из них любую. Любил посмотреть чью–либо библиотеку, коллекцию картин, гравюр. Ради этого его можно было уговорить поехать куда угодно.

Однажды ему понравилась у меня акварель художника В. Садовникова, изобразившего вид Старого Петербурга. Ничего особенного акварель из себя не представляла, но Толстой так долго и шумно ею восхищался, что я ему эту акварель отдал.

Месяца через два (бывал он у меня редко) он принес мне книгу «Упырь» Толстого Алексея Константиновича. Редкостность книги я знал, но это был особый, любительский экземпляр. В одном переплете с «Упырем» помещались все, не вошедшие в собрание сочинений произведения этого автора. Тут был «Сон Попова» (вырезка из журнала «Русская старина» 1882), «Русская история от Гостомысла» (тоже из «Русской старины» 1883 года и в отдельном берлинском издании 1884 г.) и, наконец, «Семья вурдалака» — вырезка из «Русского вестника».

Разумеется, я очень обрадовался подарку. Алексей Николаевич схватился было за карандаш — надписать книгу, но я, зная, что надпись будет непременно шутливая и непременно по поводу одинаковости фамилий, воспротивился.

— Нет, нет, Алексей Николаевич! Надпись должна быть на книге другого Толстого, ныне здравствующего.

Я подал ему первый том полного собрания его собственных сочинений в издании «Недра».

— Что писать? — спросил Алексей Николаевич.

— Все, что угодно — только без моей фамилии. Мне нужен ваш автограф, а не удостоверение о знакомстве с Толстым…

— Вкусом щеголять хотите? — прорычал Алексей Николаевич и надписал на портрете:

«Смотрел изумительные коллекции и восхищался. Алексей Толстой».

Вот все. Если из этой фразы устранить слово «изумительные», остальное в ней — сущая правда. Оба подарка замечательного художника слова доставляют мне и сейчас искреннее удовольствие.