Непрямое правление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Национальные государства напрямую адресуются каждому из своих граждан и рассчитывают на их индивидуальную поддержку. Начиная с постреволюционной Франции такие государства вырабатывали все более глубокие, изощренные способы общения с внутренней жизнью своих граждан. Мишель Фуко раскрыл сущность таких «дисциплинарных методов» в их немалом разнообразии, от военной муштры до психологической консультации; важно, что эти методы всегда ориентированы на индивида, каждого в отдельности, шагает ли он или она в строю или лежит на кушетке. Для империй подобные задачи – точность попадания, глубина проникновения, тонкость настройки – недостижимы. Метрополии были становящимися национальными государствами, но в своих колониях империи имели дело не с индивидами, а с их организованными группами. В империях между индивидом и государством существует промежуточный уровень, который придает порядок и смысл реальной жизни – религиозным отправлениям и смене поколений, судопроизводству и правам собственности, сбору налогов и помощи нуждающимся. В Российской империи такие группы назывались общинами или обществами. Среди евреев Восточной Европы, в том числе и в России, такие группы назывались кагалами. В Оттоманской империи они назывались миллетами, в Австро-Венгерской – культурными автономиями. Отказываясь в своих колониях от дисциплинирования индивидов в пользу контроля над группами, не вмешиваясь во многие уровни внутренней жизни этих общин, кагалов и миллетов, признавая и поддерживая традиционные способы течения этой жизни, империи работали с другими единицами управления и вырабатывали иные его режимы, чем это делало национальное государство.

В своей критике дисциплинарных практик Мишель Фуко не обратил должного внимания на это отличие империй от национальных государств – обращенность империи к группам, не к индивидам. Поэтому осмысление имперского опыта требует переосмысления фукольдианских понятий и подходов в ином, коммунитарном ключе. В отличие от национального государства империя познавала, создавала, переделывала не физические (но насквозь пропитанные культурой) тела индивидов, а воображаемые (и вместе с тем неотвратимо реальные) тела общин, миллетов и кагалов. Развиваясь в долгом историческом времени, империя создавала важнейшие классификации, с которыми сама же и работала, – этнические, сословные, конфессиональные, территориальные и другие. Политики каждого поколения, однако, заставали категории имперского разума, такие как народности, сословия или секты, в качестве давно известных, объективно существовавших реальностей. То, что историку представляется культурной конструкцией, политику казалось готовым материалом, требующим вмешательства и преобразования или, наоборот, защиты и сохранения.

Новый для XIX века тип интеллектуала, эксперта, специалиста был важен именно потому, что действия империи были адресованы ее частям, каждой по отдельности, но не всей империи в целом и не отдельным ее подданным. Для того чтобы контролировать эти разнообразные и частично автономные группы подданных, формировались особенные методы, характерные для империи и несвойственные национальному государству. В соответствии с высшими задачами империи одни из этих групп следовало признать в качестве легитимных и самоуправляемых, а другие, наоборот, преобразить либо ликвидировать, перемешав с более приемлемыми группами. Главными задачами империи становились изучение этих коллективных сущностей; производство речевых актов, которые признавали существование одних групп, молчаливо игнорировали жизнь других и отвергали идентичность третьих; охрана границ между этими группами и, наконец, создание и отбор реформистских проектов по разделению, слиянию, перекройке существующих коллективов.

Строя национальные государства, что случалось и в метрополиях, и в колониях, политики неизменно занимались разрушением коммунитарных структур, созданных империей. Тогда ее писатели и философы переоткрывали забытую уже прелесть этих общин, их теплоту и подлинность, их превосходство над современностью. В ответ на это социологи и политические теоретики конструировали ассоциации нового типа, либеральные ячейки гражданского общества, признающие и утверждающие свободу своих членов. И наконец, историки, рассматривающие общины прошлых эпох через современную либеральную оптику, вновь и вновь ставили те же вопросы: существовали ли эти общины как древние, предшествовавшие империи структуры или были созданы империей в своих целях? Были ли они средствами сопротивления государству или, наоборот, подавления и контроля? Хранили ли они в себе залог недалекого уже будущего? Какого именно будущего – добровольных ассоциаций либерального общества или утопических, тотальных организаций типа фаланстеров, колхозов или советов?

В России община стала центральной темой интеллектуальных дебатов и одной из важнейших проблем политической истории империи. Разные теории общины питали влиятельные и, что сегодня еще яснее, уникальные явления русской мысли: славянофильство, народничество, земскую реформу, толстовство, анархизм, учение социалистов-революционеров. Борьба с этими теориями стала центральным содержанием либеральной мысли середины XIX века, столыпинских реформ и, наконец, русского марксизма. Пересекая огромное пространство политических идей и делая в нем странные зигзаги, русская идея общины поныне сопротивляется внятному, рациональному дискурсу. Возможно, концептуальная проблема связана с традиционным (восходящим к славянофилам) рассмотрением общины в историческом контексте становящегося национального государства. Вернуть русскую общину в имперский контекст – значит увидеть ее как инструмент внутренней колонизации, – сначала интеллектуальный, затем административный.

Задолго до сталинской революции в деревне колонизация в России часто означала коллективизацию. Подчиняя себе крупные этнические сообщества, империя разделяла их на меньшие по размеру коллективные единицы непрямого правления, которые становились посредниками между сувереном и отдельными семьями. В своих важнейших делах, таких как налогообложение, призыв на воинскую службу или судопроизводство, суверен имел дело с общиной, а не с отдельными личностями. Возникая как социопространственные единицы, такие общины воображались как клетки здорового организма, отдельные друг от друга, но связанные единой целью. Такую клетку мог возглавлять дворянин – владелец земли и крестьян, или назначенный государством чиновник, или избранный общиной старейшина. Перед лицом суверена у них были сходные обязанности. Меньшие по размеру, чем миллеты в Османской империи, русские общины и инородческие общества имели некоторые права самоуправления и самообложения налогами. В обмен на оброк, налоги, ясак и поставку рекрутов они получали невмешательство в свою религиозную и культурную жизнь. Исследователи колониализма знают, что непрямое правление, использовавшееся имперскими державами по всему миру, предотвращало вспышки насилия и тормозило развитие национализма (Hechter 2001). Но и у этой изощренной системы были свои пределы.

Современность приводит личность и семью в непосредственный контакт с государством. Промежуточные уровни, опосредующие этот контакт, исчезают или меняют свою природу, превращаясь во временные, добровольные ассоциации, не имеющие власти над индивидом (Токвиль, 2000; Gellner 1998; Slezkine 2004). Личная свобода, мобильность, демократические процедуры придают экономике, культуре и политике энергию, характерную для современных обществ. Конкурируя с европейскими государствами, Российская империя не могла избежать этих процессов. Но у стирания границ между сословиями и у разрушения замкнутых общин была и своя «темная сторона» (Mann 2005). Национализм в его современной форме, всеобщая воинская повинность, стандартизированная система образования, новое политическое определение гражданства делали более вероятными этническую дискриминацию, насильственные переселения, погромы и этнические чистки.

Развиваясь в различных национальных традициях – у Токвиля, Милля, Чичерина, Вебера, – либеральная теория признала добровольные ассоциации ведущим институтом гражданского общества, a принудительные объединения, наоборот, «самым прямым путем к неравенству» (Walzer 2004: 2). Идея свободного входа и выхода была чужда Российской империи. Ее подданные редко создавали группы, к которым были прикреплены, и не могли выбирать, к какой группе примкнуть. Территориальный характер общин означал, что их члены были привязаны к земле, на которой жили, и к группе, к которой принадлежали. В этих сообществах проходила вся жизнь их членов. В них они рождались, вступали в брак и умирали, и к той же группе принадлежали их дети. Поэтому эти сообщества были такими прочными, их содержание таким насыщенным, их границы труднопреодолимыми. Правящая элита конструировала себя как Солнечную систему, состоящую из личностей и институтов вокруг императора. Подданные империи были, напротив, организованы как сотовая структура, подобная улью.

На сотовом уровне суверен даровал земли не отдельным переселенцам, а всему коллективу. Эти земли нельзя было продавать или закладывать. Физические лица и их семьи не владели землей, которую обрабатывали. В случае крестьянских общин с каждым новым поколением (или даже чаще) наделы перераспределялись. Крестьяне были поселенцами на своей земле, а не ее хозяевами. Выход из общины был затруднен множеством препятствий. Почти до конца империя боролась против развития земельного рынка, особенно в отношении сельскохозяйственных земель. Империя не хотела иметь дело с индивидуальными агентами, только с дворянами, чиновниками или старейшинами, каждый из которых управлял сотнями крестьян. Общины не сообщались между собой; вне торговли все транзакции были вертикальными, от каждой отдельной общины вверх по иерархической лестнице к монарху и обратно вниз. Начиная с середины ХVIII и до начала ХХ века эта сотовая система структурировала огромные пространства империи. За время ее существования она распространилась среди народов с очень разными традициями. Будучи системой непрямого правления, она была нейтральной к культурам и народностям.

Хотя русские власти веками практиковали непрямое правление в своих отношениях с сибирскими племенами, впервые оно было кодифицировано для немецких колоний на Волге, переосмыслено в столкновениях империи с еврейскими кагалами в черте оседлости и, наконец, применено к помещичьим и государственным крестьянам. Перемещаясь от одного конца империи к другому, группа высших чиновников повсеместно внедряла сотовую систему оседлой колонизации, хотя конкретные результаты в разных случаях могли различаться. Пытаясь создать единую модель, которую можно было бы применять к разным народам империи, они сравнивали результаты в разных регионах, делились положительным опытом и переносили практики в масштабах империи.

Родившийся под Казанью и гордившийся своей татарской родословной, Гавриил Державин получил свой первый административный опыт в 1774–1775 годах, организуя оборону немецких колоний на Волге от восставших казаков, калмыков, крестьян-раскольников и киргиз-кайсаков; однажды, если ему не изменила здесь память, ему удалось отбить от пугачевцев полторы тысячи угнанных ими колонистов. Живя в колонии Шафгаузен, основанной в 1767 году, он подружился с ее старейшиной Карлом Вильмсеном, любителем музыки и поэзии. Державин нашел в его библиотеке оды Фридриха II в немецком переводе (прусский король писал их по-французски) и перевел их на русский. В Шафгаузене Державин написал и цикл собственных од, моралистических и косноязычных, призывавших к личной ответственности, скромности, честности: «Ода на постоянство», «…на знатность», «…на великость». Не придавая колониям особого значения, биограф Державина, поэт и критик Владислав Ходасевич, полагал, что именно там в основоположнике русской поэзии «что-то сдвинулось», и навсегда:

В жизни каждого поэта… бывает минута… его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал… Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие… После нее все дальнейшее – лишь развитие и вынашивание плода… Такая минута посетила Державина весною 1775 года (Ходасевич 1988: 87).

Не удивительно ли, что зачатие русской поэзии произошло в немецкой колонии? Мало сомнений в том, что, знакомясь с необычной жизнью колонистов, Державин пришел и к другим прозрениям. Так и не побывав за свою долгую жизнь за границей, юный поручик потом станет универсальным администратором империи – олонецким наместником, тамбовским губернатором, ревизором еврейской черты оседлости и министром юстиции. В своем проекте реформирования еврейских общин Державин опирался на опыт немецких колоний на Волге, и тот же шаблон империя применяла к татарам, создавая магистраты в мусульманских регионах (Lowe 2000).

Многолетний министр финансов Егор Канкрин, родившийся и учившийся в германских землях, начал свою российскую карьеру с должности инспектора немецких колоний под Петербургом. Мало кто больше Канкрина повлиял на ход и итог Высокого Имперского периода. Выходец из поповского сословия, Михаил Сперанский стал генерал-губернатором Сибири после множества административных свершений в столице, где он, в частности, написал устав военных поселений. В Сибири Сперанский разделил инородцев на оседлых, приравняв их к государственным крестьянам; кочевых, которые были разделены на улусы во главе со старейшинами, собиравшими с них ясак; и, наконец, бродячих, которые получили самоуправление потому, что делать с ними было нечего.

Хотя eвреи-ашкенази и так жили оседло, империя не желала их миграции из польских ее колоний во внутренние земли. Для них был создан особый режим, запрещавший переселения и коммерцию к востоку от традиционных мест проживания евреев, – черта оседлости. Уже отмечалось, что этот режим был равносилен учреждению еврейской колонии Российской империи (Rogger 1993). Хотя такое ограничение на передвижение евреев было необычным явлением, в других отношениях империя обращалась с ними примерно так же, как с другими религиозными меньшинствами. Колонизовав обширные части Польши, населенные евреями, империя обнаружила там старинную единицу самоуправления – кагал. В 1844 году император издал указ, запрещавший кагал, но подводивший еврейские поселения под менявшееся тогда законодательство, которое регулировало жизнь крестьянских общин. Империи не удалось изменить структуру еврейского самоуправления, но она подорвала его традиционный авторитет (Dubnow 1990: 227; Stanislawski 1983: 48, 24). Обычно считается, что попытка применить нормы русской общины к еврейскому кагалу потерпела поражение. На деле более вероятен обратный процесс: известная российским чиновникам с XVIII века и активно обсуждавшаяся в 1840-х годах коллективистская структура кагала в ослабленном виде была перенесена на усиливавшуюся русскую общину.

Как и крепостное право, черта оседлости была инструментом имперского доминирования, где общины и кагалы выступали как параллельные структуры непрямого правления. Реформы кагалов, общин и улусов отражали стремление унифицировать структуру управления всеми народами империи. Переселения и миграции создали эту империю; ограничения движений человеческих масс были задачей самых масштабных ее институтов, крепостного права и черты оседлости; но средствами контроля всегда было разделение подданных на группы непрямого правления, что помогало снизить уровень насилия и расходы империи.

Используя этномифологию, верную служанку империи, чиновники объясняли свое сопротивление освобождению крепостных и десегрегации евреев, ссылаясь на их незрелость или отсталость. Как показал Ганс Роггер, антисемитизм правительственной политики соответствовал комплексу похожих представлений и предрассудков в отношении самих русских. Если имперские чиновники «были объединены глубоким и неподдельным страхом перед разрушительной, анархической силой русской толпы», солдаты империи «пессимистически оценивали собственную способность держать народную ярость под контролем» (Rogger 1993: 1219). Значительно раньше Василий Ключевский описал это положение дел, которое он считал типичным для российского дворянства XIX века, такими словами: «…полная нравственная растерянность, выражавшаяся в одном правиле: ничего сделать нельзя и не нужно делать» (1900: 100).

Хотя власть империи распространялась по-разному, разрушалась она одинаково. Как бумеранг, все более насильственные методы имперского доминирования из периферии империи возвращались в ее центр. Этот процесс сопровождали массовые миграции, принудительные или добровольные. В духе «имперского ревизионизма» (Mann 2005: 31) новая органическая идеология определила попытки ввести воинскую повинность, единое налогообложение и официальный язык по всей империи. Оформление непрямого правления началось с немецких колоний, а демонтаж этого механизма – с черты оседлости. Запретить кагал при сохранении черты оседлости означало попытку, непоследовательную и скоро свернутую, ввести прямое правление в огромном гетто. Ответом восточноевропейских евреев под российским игом стали два протестных движения, которые определили ход ХХ века, – сионизм и коммунизм (Slezkine 2004).

Обречена была и ставка на крестьянскую общину. Возникнув как культурный миф, община превратилась в дисциплинарный механизм, который организовал жизнь и труд людей на огромных пространствах от Атлантики до Тихого океана. Ближе к концу XIX века экономические либералы в правительстве империи стремились отменить общину, создать земельный рынок и освободить труд. На смену общинам они создали новые, межсословные институты непрямого правления – земства. Изменения в законодательстве позволили многим крестьянам начать свое хозяйство и кому-то из дворян обрести достойную роль в менявшейся жизни. Несмотря на экономический успех этих реформ, они натолкнулись на сопротивление, исходившее из необычного источника – вооруженной интеллигенции. Вдохновленное идеями народников, террористическое подполье попыталось ускорить скачок от коммуны к коммунизму. Конфронтация между сторонниками и противниками общины была одним из главных двигателей той спирали насилия, которая привела к революции в России. Потом коллективизация 1928 года оживила миф об общине в новой и особенно разрушительной форме.

С концом Высокого Имперского периода Россия вступила в эпоху реформ, но дела пошли худо. Несмотря на освобождение крепостных и другие перемены, империи не удалось избежать коллапса, сопровождавшегося волнами насилия. Этот урок неоднократно обсуждался, но продолжает оставаться актуальным для Европы и мира, которые сталкиваются с теми же проблемами, с которыми пытались бороться правители и интеллектуалы Российской империи. Непрямое правление сегрегированными, частично автономными сообществами – пирамидой из сословий и гетто, с охраняемыми границами между ними – снижает уровень насилия, но тормозит экономический рост и прочие виды прогресса. Переход к прямому правлению возможен и часто кажется необходим, но может вести к новым вспышкам массового насилия. Во имя конкуренции с враждебными империями последние Романовы демонтировали старый порядок непрямого правления. Ослабление сословий и общин сопровождалось насилием. Первая половина XIX века отмечена польскими восстаниями и кавказскими войнами. Притеснения сектантов в 1870-х годах, еврейские погромы 1880-х годов и народнический террор заполнили вторую половину века. Достигнув своего пика в революциях 1905 и 1917 годов, массовое насилие стало ответом на имперскую политику унификации: единое налогообложение разных сословий, всеобщую воинскую повинность, уничтожение общины и обязательное начальное образование. Ступеньки на лестнице современности, эти нововведения имели свою темную сторону, «лестницу насилия» (Mann 2005). Реформаторы руководствовались добрыми намерениями, строя сверкающую лестницу прогресса, но они недооценили опасность ее темного двойника – лестницы насилия. А может быть, это была одна и та же лестница.

Демонтаж старой системы коллективных субъектов должен сопровождаться культурной нейтрализацией государства и всеобщим доступом к образованию и карьере (North et al. 2009). Если российский имперский опыт может дать нам урок, он заключается в сложном образе современности, состоящем из светлых и темных сторон, взаимосвязанных и противоположных друг другу векторов. Чтобы избежать коллапса в русском стиле, глобальный переход к прямому правлению должен предлагать равные возможности всем подданным нового мира, и прежде всего доступ к передвижению и образованию. Символ прогресса – не приставная лестница, а стремянка. Две стороны лестницы современности – глобальная унификация и равный доступ – должны быть одной высоты, иначе лестница рухнет.