Сердце и исток

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Быть колонией – значит иметь суверена вне своей территории. Но с Россией и Древней Грецией все было не так: на разных стадиях своей истории они и колонизовали другие народы и земли, и сами подвергались колонизации. Весь потенциал этой системы сходств и различий Уваров реализовал, занимая должности президента Академии наук и министра просвещения. В духе уваровского просвещенного – даже утилитаристского – монархизма официальный историограф Российской империи Карамзин поддержал идею, что славяне с помощью Рюрика создали самодержавие, чтобы усмирить самих себя. Внутренние конфликты и годы нищеты «открыли Cлавянам опасность и вред народного правления», и в результате они «возненавидели его и единодушно уверились в пользе Самодержавия». Но Карамзин делает еще один шаг, противопоставляя создание государства в России и в других странах: «Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили Самовластие… в России оно утвердилось с общего согласия граждан: так повествует наш Летописец» (1989: 1/93). В Западной Европе норманны захватили Францию и Англию, но в земли славян их пригласили. Карамзин не только испытывал сомнения в исторической точности летописного рассказа о Рюрике, но и счел нужным отразить эти свои сомнения в официальном тексте своей «Истории». И все же вера в ненасильственный характер русской экспансии, важная для Карамзина, вытекала именно из мирного призвания варягов. В договорном характере правления, даже если оно было правлением над дикими народами, вряд ли способными к договорам, и состоит отличие Российской империи от ее соперников:

Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею… Подобно Америке Россия имеет своих Диких; подобно другим странам Европы являет плоды долговременной гражданской жизни. Не надобно быть Русским: надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который смелостию и мужеством снискал господство над девятою частию мира… без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего (Карамзин 1861: 7/107).

Михаил Погодин, сын крепостного и профессор Императорского Московского университета, еще усилил этот контраст. Для него история Рюрика, этот «судьбоносный текст», стал притчей, которая разрешает «тайну российской истории» (1859: 2; Maiorova 2010).

История всякого государства есть не что иное, как развитие его начала… Начало государства есть самая важная, самая существенная часть, краеугольный камень его Истории, и решает судьбу его на веки веков. В начале должно искать источника главных государственных явлений, и вместе отличия Русской истории от всех прочих, западных и восточных (Погодин 1846: 2).

Происхождение и история здесь различаются, причем первое определяет последнюю. С точки зрения Погодина, приглашение Рюрику «прийти и владеть нами» было не однократным событием, как описано в «Повести…», а продолжающейся цепью однотипных событий, вроде сериала. «Как на Западе все произошло от завоевания, так у нас происходит от призвания, беспрекословного занятия и полюбовной сделки». Для Погодина российский «государь был званым мирным гостем, желанным защитником», а западный государь – «ненавистным пришельцем, главным врагом, от которого народ напрасно искал защиты» (1859: 187, 218). Исток занял свое место и стал вечным центром империи.

Приспосабливая историю Рюрика под свою теорию происхождения, Погодин централизовал свое собственное владение, российскую историографию, на основе идеи добровольной колонизации. Концепция «полюбовной сделки» соответствовала колониальной доктрине его начальника Уварова. В 1818 году, когда Погодин был еще студентом, Уваров сформулировал идею, которая стала центральной для его нарративов просвещения и власти в России:

Невозможно основать или удержать свое владычество одною силою меча… Завоевание без уважения к человечеству, без содействия новых, лучших законов, без исправления состояния побежденных – тщетная, кровавая мечта. Но побеждать просвещением, покорять умы кротким духом религии, распространением наук и художеств, образованием и благоденствием побежденных – вот единственный метод завоевания, от коего можно ожидать прочности вековой, и который может некоторым образом освятить право сильного (цит. по: Майофис 2008: 281).

Если такой проект и выглядел нереалистичным, пример Рюрика помогал усвоить его. Пролив моря крови во внешних и внутренних конфликтах, государственные деятели постнаполеоновской Европы хотели царить в сердцах и умах своих подданных. Становясь все более консервативным, Уваров создал тройной лозунг «Самодержавие – православие – народность», который Романовы проповедовали и проводили в жизнь до 1917 года (Рязановский 1959; Зорин 1997). Но Уваров уделял внимание и религиозным меньшинствам, например евреям, выражая надежду на их моральное и культурное сближение с христианским обществом (Stanislawski 1983: 68). Сергей Соловьев, который стал профессором истории при Уварове, шутил, что Уваров поклонялся Православию, но не верил в Христа, проповедовал самодержавие, но был либералом и призывал к народности, хотя не прочитал ни одной русской книги (1983: 268). Последнее уж точно несправедливо.

При Уварове российские историки становились все более профессиональными. Они чувствовали обязанность писать и преподавать российскую историю во всемирном сравнительном контексте, который выталкивал уникальные и странные события, как призвание Рюрика, на периферию исследования. Такой взгляд не помешал их историям превратиться в имперский нарратив, повествующий о том, как постепенно и неуклонно росла мощь российской державы. Но сначала им приходилось иметь дело с Рюриком, история призвания которого открывала их учебники. Основатель российской истории как академической науки Сергей Соловьев замкнул этот круг, соединив Рюрика с Петром I. Без видимых оснований историк заставил Рюрика высадиться со своей ладьи именно на том месте, где позже был построен Санкт-Петербург: «Положение при начале великого водного пути, соединяющего и теперь Европу с Азией, условило важное значение Петербурга как столицы: здесь в IX веке началась первая половина русской истории, здесь в XVIII – началась вторая ее половина» (1988: 1/60). Зато великий ученик Соловьева Василий Ключевский пересказывал историю варягов с откровенным раздражением:

Что это такое, как не стереотипная формула идеи правомерной власти, возникающей из договора, – теории очень старой, но постоянно обновляющейся… Сказание о призвании князей, как оно изложено в «Повести», совсем не народное предание… это – схематическая притча о происхождении государства, приспособленная к пониманию детей школьного возраста (1956: 1/144).

Ирония – частый гость в трудах Ключевского, и договорную теорию власти он приписывал православным монахам XII века с очевидной насмешкой, понимая, что это анахронизм. И правда, Нестора ли винить в том, как его история была приспособлена к российской школе? Мысль о том, что история варягов была вставлена в «Повесть» кругом Татищева под влиянием Пуфендорфа, имела бы очевидный смысл; проблема в том, что и другие списки «Повести временных лет», которых не трогали руки Татищева, тоже упоминают Рюрика. Ключевский сомневался в подлинности этой части «Повести», но эти сомнения оставил запискам, которые не предназначал к публикации (1983: 113; Киреева 1996: 424).

Соединив в себе историографические и идеологические проблемы, фигура Рюрика воплотила споры об империи и нации, суверенитете и современности, которые вновь и вновь возникали на поворотах российской и мировой истории. Устав от погони за Рюриком, но видя невозможность стереть его из летописей, российские историки создали ряд творческих концепций, эпистемологических Рюриковичей, у которых появилась собственная энергия воспроизводства.