Венера в мехах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В XVII веке европейские мыслители сформулировали историко-экономическую теорию «четырех стадий». Согласно ей, изначальный способ существования экономики состоял в охоте и рыболовстве, которые сменило скотоводство, затем земледелие и, наконец, промышленность и торговля. Этот нарратив был основан на событиях в колониальной Америке, где четыре стадии сменяли друг друга именно таким образом (Meek 1976). «Вначале весь мир был как Америка», – говорил Локк в одном из своих знаменитых афоризмов. Но российская торговля пушниной показала, что далеко отстоящие друг от друга стадии, такие как охота и торговля, могут сосуществовать в течение длительного времени, определяя жизнь огромной части света. Те из европейских мыслителей, кто был ближе к России, например Пуфендорф, не соглашались с теорией «четырех стадий», считая, что разные модусы экономики сосуществовали еще с библейских времен. В своей версии европейской истории Пуфендорф называл Российскую империю «протяженной и обширной», но «бесплодной и незаселенной». Доходы императора, однако, «очень значительны», а «торговля соболями, которая находится целиком в его руках, очень много к ним добавляет» (Pufendorf 1764: 2/347 – 348). Пуфендорф понимал, что вначале весь мир, может, и был как Америка, но на следующих стадиях он, смешав все слои и стадии, стал больше похож на Россию.

Хотя плоды российского Севера, шкуры пушных животных, были давно известны европейцам, о самих этих землях просвещенный мир узнал подробно только в XVIII веке. В это время в Сибири оказались немецкие ученые, православные миссионеры и российские ссыльные, и они писали о Сибири для России и Европы. Сосланный туда в 1790 году, Александр Радищев был первым, кто трактовал захват Сибири как колонизацию, мотивом для которой была добыча пушнины. В «Сокращенном повествовании о приобретении Сибири» он писал, что московские цари давали сибирским первопроходцам, например Строгановым, «грамматы» «на земли, России не принадлежащие» и избавили их «от всяких податей» в обмен на поставки меха в Москву (1941: 2/148). В 1830-х годах еще один сибирский историк с диссидентским прошлым, Петр Словцов, с горечью писал, что, занимаясь поиском зверей, первопроходцы Сибири игнорировали все остальное, включая металлы, которые впоследствии обнаружились в тех же местах; позже это повторится на Аляске. «Сибирь как страна заключала в себе золотое дно, но как часть государства представляла ничтожную и безгласную область», – писал Словцов. В своем «Историческом обозрении Сибири» он довольно часто называл Сибирь колонией.

Петр Великий отверг древний символ российской власти, шапку Мономаха с ее собольей оторочкой, ради имперской короны из золота и бриллиантов. Но память о пушистых источниках российских богатств была жива и в петровской империи. Путешественник, посетивший Москву в 1716 году, записал местную интерпретацию греческого мифа об аргонавтах: золотое руно – это сибирские меха, а аргонавты – торговцы пушниной (Погосян2001: 282). Самые успешные из сибирских пушных промышленников, Строгановы, поставлявшие соболя Ивану Грозному и столетиями финансировавшие царей, давно перешли к новым видам бизнеса – солеварению, добыче железной руды, выплавке металлов; в XIX веке один из Строгановых стал президентом Академии художеств, другой – министром внутренних дел. Но когда эти сибирские олигархи, родом из поморских крестьян, приобрели графское достоинство, щит на их гербе держали два соболя. Богатства, порожденные пушным промыслом, не знали границ; не знали их и мифы, связавшие сибирские меха с русской душой. Вершиной этого мифотворчества стал роман австрийского писателя и историка-слависта Леопольда Захер-Мазоха «Венера в мехах» (1870), в котором славянская красавица дает и получает наслаждение от игр с двумя русскими символами, кнутом и соболями.

Илл. 9. Герб Строгановых. 1753. Два соболя держат щит с изображением медвежьей головы. Девиз Строгановых гласил: «Ferram opes patriae, sibi nomen» («Отечеству принесу богатство, себе – имя»).

Маркс в «Капитале» сравнивал первоначальное накопление капитала с первородным грехом, который европейцы совершили в своих колониях. «Но в кроткой политической экономии искони царствовала идиллия», – иронизировал Маркс (1983: 663). Истоки имперских богатств скрываются в кровавых сырьевых товарах – серебре, мехах, слоновой кости. Это низкое происхождение величия ускользает из корыстной памяти империй и их наследников, национальных государств в метрополиях; отсюда и кротость политэкономии, и идиллия имперской истории. Но были и еретики. Среди русских ученых-историков XIX века ключевую роль пушного промысла в развитии России описал один Афанасий Щапов. Он знал о тех трагедиях, что происходили на передовой линии «зоологической колонизации», где казаки истребляли местные племена, стремясь заставить их истреблять пушных животных. Примером, к которому часто прибегал Щапов, была поздняя колонизация Алеутских островов, где русские принуждали местное население охотиться на морских бобров, пока не исчезли и каланы, и алеуты (1906: 2/291). Жертвы этих геноцидов были неграмотны, немногие бывшие там европейцы были их соучастниками, а историки молчали о них, идентифицируясь с палачами. Об алеутской катастрофе мир узнал благодаря свидетельству миссионера Иннокентия Вениаминова, ставшего потом одним из самых уважаемых иерархов православной церкви. В этой ситуации Щапов разработал свой анахронистический метод, воображая далекое прошлое по аналогии с недавними и лучше известными случаями. Он понимал и историческое значение пушного зверя для России, и связь между его истощением в сибирских лесах и наступлением Смутного времени в Московском государстве. Идеи Щапова оказывали влияние на российских радикалов вплоть до начала XX века (см. главу 11).

В начале ХХ века пушной промысел был еще жив, и сибирские ссыльные, среди них будущие вожди революции, приняли в нем участие. Юный Лев Троцкий во время ссылки в Сибирь в 1900–1902 годах «пару месяцев» работал на купца Якова Черных, который в верхнеленских селениях обменивал у тунгусов меха на водку и ситец, а потом продавал меха в Москве. Будучи неграмотным, Черных получал миллионы рублей прибыли, и на него работали тысячи человек на огромных пространствах от Лены до Волги. «Диктатура его… была неоспоримой», – рассказывал Троцкий (1922); вспоминая о Черных с насмешкой, он намекал на то, что благодаря этому пушному олигарху понял некоторые особенности русской диктатуры, а заодно и политэкономии. Троцкий вспоминал Черных в 1922 году в поучительной полемике с Михаилом Покровским, учеником Ключевского, который претендовал на лидерство в советской исторической науке. Полемика была знаковой: народный комиссар военных и морских дел спорил с заместителем народного комиссара просвещения. Оба соглашались, что историческое развитие России было, по определению Троцкого, «неравномерным», но Покровский нападал на Троцкого за то, что тот не видел «связи фактов» и не объяснял «диалектически» крайности, присущие российской истории. На деле объяснительная схема Покровского состояла в систематической аналогии между российской «неравномерностью» и европейским колониализмом. Эта аналогия была, писал он со здоровой самоиронией, «одной из моих ересей». Противореча сам себе, Покровский писал, что Россия развивалась «по типу… колониальной страны», хотя «форменной колонией Россия все-таки не была». Он с удовольствием цитировал заключительные главы первого тома «Капитала», которые рассказывают, как по окончании Средних веков «колониальная система» играла «решающую роль» в Европе, а «неведомый бог» колониализма «взошел на алтарь наряду со старыми божествами Европы» (Маркс 1983: 697). Утверждая преемственность между Строгановыми и Черных, Покровский видел в них примеры российской «колониальной системы» и так объяснял «комбинированное и неравномерное развитие» по Троцкому. В итоге Покровский задавал Троцкому замечательный вопрос:

«Колониальная система» была приложима только в странах с жарким климатом и цветнокожим населением, или ее можно мыслить и в обстановке сибирской тайги, либо севернорусского болота? Необходимо ли для этого, чтобы по степям бегали страусы, по лесам бродили носороги, или же достаточно лисицы, соболя и горностая? ([1922] 1933: 145–147).

Перерабатывая наследие Ключевского, чтобы переписать российскую историю в марксистском ключе, Покровский легко применял колониальные идиомы, но предпочитал ссылаться на Маркса, и о «колониальной системе» писал в уважительных кавычках. Понимая значение пушного промысла для развития российской «колониальной системы», Покровский рекомендовал подчиненным ему советским учителям истории делать из его «ереси» педагогические выводы: «Дело преподавателя, – пользуясь примерами из жизни колониальных стран, показать учащимся… признак[и] катастрофически быстрого развития капиталистической России» (1922).

По другую сторону океана импульс исследованиям российской колониальной торговли дал американский ученый Фрэнк А. Голдер. Родившийся в Одессе, Голдер начал карьеру в 1899 году с должности учителя английского языка на Аляске. В это время, через тридцать лет после ухода России с Аляски, местное население все еще предпочитало русский язык английскому: по случаю Дня независимости США Голдеру пришлось держать речь на русском языке. Потом он изучал российскую историю в Гарварде, а в 1921 году принимал участие в работе АРА (Американской администрации помощи), которая пыталась помочь жертвам голода в Поволжье. Между этими занятиями Голдер написал капитальный труд о российской экспансии в Тихом океане (Golder 1914). Основываясь на собственном опыте, он критически анализировал пушной промысел и сибирских промышленников, которых все еще воспринимали как новых аргонавтов:

Сибиряки в XVII и XVIII веках были частью движения, в котором были застигнуты… но от нас ожидают, что мы падем перед ними на колени и поклонимся этим героям. В сущности, они были в лучшем случае весьма обычные люди, а многие – порочны и развращены… В каждом портовом или пограничном городе встречаются такие (цит. по: Lantzeff, Pierce 1973: 224).

Два историка из Калифорнии, Гарольд Фишер (соратник Голдера по АРА) и Джордж В. Ланцев, продолжили труд Голдера (Dubie 1989; Emmons, Patenaude 1992). Рассуждая о меховой торговле уже в 1950-х годах, Ланцев писал, что «никогда еще погоня за одним-единственным товаром не приводила к приобретению столь огромной территории, как это было в России» (введение к Lantzeff, Pierce 1973). Можно добавить, что ни одна погоня за одним-единственным товаром не была столь же прочно стерта из истории человеческих страданий. Мы кое-что знаем о Кортесе и о Куртце, но, глядя на роскошные портреты одетых в меха английских королей, никто не думает о малых народах Арктики, которые меняли эти меха на милость российского государя.