7. Каждый школьник – это сложнейший мир проблем и задач. Забота о своевременном решении этих проблем и задач составляет основу строительства новой школы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Когда-то, в первом издании «Семейной педагогики», я написал такую фразу: «Если вашей дочери минуло двенадцать лет, знайте, что вы имеете дело не просто с ребенком, а с маленькой женщиной». Дальше шло пояснение этого тезиса, не вызвавшего ни у кого на многочисленных обсуждениях книжки возражения или сомнения типа: «Что это за преувеличения?» Родители знают: дети в этой усложняющейся жизни становятся раньше взрослыми. Они в чем-то умнее нас, прежних. Их детство другое, чем наше. Когда сталкиваешься со старшеклассниками, иной раз поражаешься этому удивительному соединению в них детскости и овзросленности. На перекрестьях этих двух свойств как раз и создаются беды, точнее, рождаются противоречия, способные обернуться бедами.

Я много занимался анализом такого рода противоречий. Меня, в частности, интересовало и то, как классическая литература, гуманитарное знание соединяются в одном человеке с безнравственным мышлением, а также все чаще сталкиваюсь с тем, что безнравственные поступки совершаются не только теми, кто плохо учится, ничего не читает, не ходит в театр и в музеи. Напротив, немало отклонений случается и с теми, кто эрудирован, в чьем сознании соединилось пристрастно отобранное из классики подтверждение того, что именно безнравственное, а не нравственное поведение – норма. Я поражаюсь, с какой иезуитской способностью выискивают они аргументы для обоснования своей неправедной позиции, тех ложных установок, которые берутся молодыми людьми на вооружение, становятся предметом споров.

Вот какая история произошла с Сашенькой С. – так ее все звали. Сашенька совершила преступление и оказалась на скамье подсудимых. У девочки был удивительный учитель, экспериментирующий, знающий. С ним-то и произошел у меня этот сложный разговор, который я приведу ниже.

– Помню, дал я сочинение в девятом классе – «Женские образы в романах Толстого», – начал свой рассказ Иван Владимирович Петров. – Меня совершенно поразило тогда сочинение Сашеньки. Она написала об Анне Карениной и Наташе Ростовой. Она развела обеих женщин по их достоинствам и недостаткам. Восхитилась силою Анны, оказавшейся способной на безудержное чувство. Меня поразили тогда подобранные ею слова для характеристики любви Анны и Вронского. Толстой одинаковыми словами описывает животную преданность Вронскому двух любимых существ – лошади Фру-Фру и Анны – их вечно женственные прелести, аристократизм тела, породу, кровь, энергическое выражение, блестящие и веселые глаза, понимание без слов. Сашенька выстроила свою Анну – хищную, порывистую, жадную, бесстрашную. Конечно, она начиталась дореволюционной литературы, но отбор был сделан ею целенаправленно. Она наслаждалась тем, что обнаруживала в себе сходство с Анной. Она наслаждалась тем, что ее человеческая неясность, женственность как бы соединяются с чем-то хищным, что, по ее мнению, было присуще аристократизму Анны. В ней она подметила, вычленила избыток животной жизни, тот избыток, который Вронский чувствовал в себе, в звере. И в Анне чувствовал, когда сам переступал самые последние пределы своей нежности к ней.

– Я что-то вас не пойму, – перебил я Ивана Владимировича. – Вы считаете, что в Анне живет что-то звериное?

– Я десятки раз читал «Анну Каренину» и никогда не замечал столь обнаженно жестокой характеристики бесовских страстей в самой Анне. Сашенька не только отыскала в Анне хищно-грозовые, если можно так сказать, порывы. Она еще и стала подражать созданному образу Анны. В ней стала развиваться особого рода вседозволенность. Она уничтожила в себе все какие бы то ни было ограничения. Нравственный каприз, прикрытый философией свободы, стал ее знаменем. Конечно, это громко сказано, но это так.

– И вы говорили ей об этом?

– Что вы! Во-первых, я не мог ей сказать об этом, потому что тогда я всего этого еще не сформулировал. Я лишь смутно догадывался о том, что с нею происходит. А во-вторых, я тогда не знал, что она не просто черпала из книжек информацию, а выстраивала свой образ как картину мира, как модель поведения, как идеал.

Я слушал Ивана Владимировича, и мне было интересно, куда же он клонит? Неожиданно он представился мне этаким молодым Карениным, изучившим все догматы морали, поучающим всех.

– Вы считаете, что в Сашеньке обнаружились садистские чувства, когда она описывала Анну? – спросил я.

– Сашенька выбирала для анализа то, что задевало ее воображение. Я отдавал себе отчет, что многое из того, о чем она писала, было подсказано ей критикой, тем не менее она выбрала именно тот жестокий ряд нравственных проявлений, который был мне чужд и страшен. Она выписала те места, где Вронский ощущал в себе убийцу Анны, Анна видела это жестокое любовно-страстное влечение Вронского. Там есть такие слова: «Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни… Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. Стыд пред духовною наготою своей давил ее и сообщался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи».

Я слушал, как он почти наизусть читал Толстого. Я не помнил эти места с таким нагромождением жутких картин.

– Меня удивило, – продолжал Петров, – что в Сашеньке сидела, я это понял, жуткая потребность разобраться в этом страстно-грозовом начале, какое она подметила в Анне. Она в своем сочинении описывала, как убивал Вронский свою прекрасную лошадь, чуя свою вину, постыдную и непростительную, когда он прочел говорящий взгляд любимого зверя. И именно подобные чувства ощущает Вронский, когда видит тело Анны на столе казармы, тело, бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленных тел, тело еще прекрасное и полное жизни, такое же точеное все – и грудь, и ноги, и бедра, и красивая голова, уцелевшая и закинутая назад со своими тяжелыми косами, вьющимися волосами на висках, и полуоткрытый румяный рот, и застывшее странное жалкое выражение в губах, и ужасное в остановившихся незакрытых глазах.

– Я вас не пойму, – перебил я Петрова. – К чему вы ведете?

– Я ни к чему не веду. Я просто установил для себя, что в Саше вызревало это звериное начало, и она всячески искала обоснование ему. Потому и привлек ее Шамрай. Ей нужен был человек, который смог бы помочь переступить нравственный закон.

– Думаю, что вы ошибаетесь. Она так страстно мечтала о материнстве, так хотела покоя…

– Саша – о материнстве? Я опять вспоминаю ее сочинение, где она сравнивала Наташу Ростову с Анной. Она писала: чем так жить, как жила потом Наташа – помните, опустилась, не причесывалась, стала неряшливой, утратила очаровательную прелесть и гордилась тем, что сама стирает пеленки, запачканные не зеленым, а желтым, – так вот Сашенька писала: чем так жить, лучше под поезд.

– И что же вы?

– А я что? Конечно, я стал рассказывать о том, что Наташа-девушка и Наташа-мать – это по-разному прекрасные люди, что есть в Наташе-матери та высота, которая и составляет подлинную духовность… Но я вспоминаю теперь, что, когда я это все говорил, слова мои не доходили до Саши, как, впрочем, и до остальных ребят…

– А почему?

– Вот это для меня загадка. Я не мог доказать детям, что Вронский или Нехлюдов являются, говоря словами Достоевского, сладострастными пауками в человеческом образе. А вы знаете, почему я не смог им это доказать? – спросил он меня с вызовом.

– Почему?

– Да потому, что против меня сам Толстой со своим талантом. Чтобы дети научились воспринимать гениальные произведения Толстого, необходима совершенно иная этическая подготовка, нужен опыт нравственной жизни, нравственных исканий.

Я слушал Петрова, он меня уже не раздражал, просто я ощущал в нем схоластику мнимой эрудиции: заучил цитаты, знает, что такое хорошо, а что такое плохо, а истинная нравственность не нуждается в заучивании, она опирается на человеческую культуру общения. А с чем соединилось художественное восприятие Сашеньки, с каким ее нравственным опытом оно сплавилось – этого новоявленный Песталоцци знать не желает. Петров чисто литературоведчески, может быть, и затрагивал глубинные стороны формирования женского «я» – это было интересно. Но он не знал той жизни Сашеньки, которая открылась мне.

Мне Сашенька уже в следственном изоляторе рассказала о себе жуткую историю. Был отец, художник-прикладник, мастер по металлу, литью, антиквар, человек сладострастный, запойный, садист, истязавший жену, мать Сашеньки. У Сашеньки была сестра, старше ее на шесть лет. Мать уходила на работу, а девочки оставались с отцом. Однажды Сашенька увидела, как шестнадцатилетняя сестра разделась и легла в постель к отцу. Саше было тогда десять лет. Отец позвал девочку к себе, схватил и положил рядом…

– И ты лежала рядом с ними? – спросил я у Саши.

– Ну да, – тихо сказала она, вяло улыбаясь.

– И ты просто так лежала?

– Да. Отец приказал мне молчать. И целовал меня больно.

– А сестра не плакала?

– Нет. Я помню, у нее было совсем сумасшедшее выражение лица. Я ее такой никогда не видела.

– А теперь где сестра?

– Мать сумела отправить ее на Дальний Восток. Отец злился.

– И ты говоришь, что мать знала, что отец сожительствует с твоей сестрой?

– Конечно, знала. Она по-своему любила отца, но боялась его. К тому же он приносил в дом хорошие деньги.

– Ты встречаешься с сестрой?

– Нет. Она замужем, и у нее хорошая семья.

– А что стало с отцом? – спросил я.

– Был суд, и отцу дали десять лет. Я пожаловалась и все рассказала про отца.

– Отец сидит?

– Что вы! Он вернулся через пять лет. Мы разменялись, мне дали комнату.

– Ты ненавидишь отца?

– Мне его жалко.

Теперь я думал о том, что рассказал мне Петров. Значит, был опыт, жуткий, звериный. И была литература, сообщающая об опыте других людей. И появлялась в девочке своя собственная зрелость. Разгоралась и пламенела, обжигая изнутри и извне девичью чувственность. Сашенька росла и ощущала в себе избыток и страстной силы любви, какая, как ей казалось, была в Наташе Ростовой, кинувшейся в объятия красавца Анатоля, которая была в Анне, преступившей все запреты со своим возлюбленным. И одной из причин того, что она оказалась преступницей, была ее любовь к рецидивисту Шамраю, который бежал из колонии, жил нелегально. Эта любовь будто соединилась с тем мерзким чувством, которое зародилось у нее, когда она прикоснулась к порочной страсти отца. Она поняла, что не в силах избавиться от того, что видела в детстве. Ее преследовала потребность разобраться в том, что жило в ней, не давало покоя. Потому она и металась в своих чувствах. Я подумал: Сашу можно защитить от наказания, от компании, которая пристрастила ее к праздной жизни, к наркотикам, но кто защитит ее от самой себя?

Учиться преодолевать свой собственный схематизм мышления, учиться проникать в сложный мир наших питомцев, учиться бережно и своевременно излечивать больные детские души – без этого не может быть ни полноценного воспитания, ни новой школы.

Я подумал о другом. Занимаясь с детьми, обучая их и воспитывая, мы не решаем их главных задач и проблем. Не решаем, потому что часто не знаем об их существовании. Не решаем, потому что занижаем уровень их развития. Не решаем, потому что не знаем, как решать.

Учиться преодолевать свой собственный схематизм мышления, учиться проникать в сложный мир наших питомцев, учиться бережно и своевременно излечивать больные детские души – без этого не может быть ни полноценного воспитания, ни новой школы.

И самое главное. К гармоническому становлению приуготовлены и те, кто испытал на себе тяжесть порока, низость падения. Вся сложность избавления человеческой души от «свинцовых мерзостей» прошлого состоит в том, что человек не в силах преодолеть рубеж между пороком, который им осознается, и гармонией, о которой он не ведает и которая, как погашенная мечта, живет в нем. Этот рубеж – бездна. Нужны педагогическая отвага, щедрость, мастерство, гражданское мужество, чтобы помочь человеку обрести гармонию в себе самом. Помочь избавиться от страха, от стыда, от неверия. И для этого необходимо не просто мастерство, не просто внимание. Гармония есть явление нравственное и достигается творческой силой души человеческой. Достигается готовностью защищать обновляющуюся душу и обновляющийся мир, чего бы это воспитателю ни стоило: позора, унижения или даже смерти.

Еще раз хотелось бы подчеркнуть крайнюю опасность, которая кроется в попытках некоторых теоретиков снять с повестки дня педагогики идею всестороннего и гармонического развития личности на том основании, что у нас нет достаточных возможностей для реализации таких великих педагогических задач. Да, возможностей недостаточно! Но это вовсе не означает, что можно воспитывать без великих идеалов. Без идеала нет ни реальной действительности, ни движения к правде и справедливости, ни педагогического мастерства. Сегодня многие учителя утверждают: как нет альтернативы демократизации общества, так нет приемлемой альтернативы всестороннему и гармоническому развитию демократической личности как цели воспитания. Другой вопрос, что путь к идеалу длителен, сложен и требует поэтапных действий с учетом реальных возможностей.