Письма и документы

В КАДРОВЫЙ ОТДЕЛ ЕВРЕЙСКОГО СОВЕТА

9 февраля 1942 года

Кадровый отдел

Еврейского совета

От имени136

Хенрика Гольдшдмидта

(Януша Корчака), проживающего по адресу:

улица Сенна, 16 – Слиска, 9

Заявление

Доброжелатели требуют от меня, чтобы я написал завещание. Что сейчас и делаю в своей биографической справке, curriculum vitae, подавая заявление на вакансию воспитателя в интернате для сирот по адресу Дзельна, 39.

Мне шестьдесят четыре года. Экзамен на состояние здоровья в прошлом году сдал в тюрьме. Невзирая на мучительные условия пребывания там, я ни разу не обращался к врачу, ни разу не уклонялся от физзарядки, которой с ужасом избегали даже более молодые мои сотоварищи. (Волчий аппетит, сон праведника, недавно после десяти рюмок водки самостоятельно, быстрым маршем вернулся с улицы Рымарской на Сенну – поздним вечером. Ночью дважды просыпаюсь, выношу десять больших ведер.)

Курю, не пью, умственные способности на каждый день сносные.

Я мастер экономить силы: как Гарпагон, отслеживаю целевое использование каждой потраченной единицы энергии.

Считаю себя посвященным в области медицины, воспитания, евгеники, политики.

Благодаря опыту обладаю высокой способностью сосуществовать и сотрудничать даже с уголовными типами и врожденными кретинами. Это меня стараются обесценить самолюбивые и упрямые дураки, это они стараются дисквалифицировать меня, а не я их. Последнее испытание: год с лишним терпел я в своем интернате, Божьим попущением, начальницу и, наперекор собственному комфорту и покою, уговаривал ее остаться – она сама сбежала (мой принцип: лучше даже недостатки старых сотрудников, чем даже достоинства новых).

Я предвижу, что криминальные типы среди сотрудников на Дзельной добровольно покинут ненавистное учреждение, с которым их связывает только трусость и инертность.

Гимназию и университет я закончил в Варшаве137, образование дополнил в клиниках Берлина (год) и Парижа (полгода). Месячная поездка в Лондон138 позволила мне на месте понять суть волонтерской благотворительной работы (это большое достижение).

Моими наставниками в медицине были: профессор Пшевуский (анатомия и бактериология), Насонов (зоолог), Щербак (психиатрия) и педиатры Финкельштейн139, Багинский, Марфан, Ютинель (Берлин, Париж).

(Свободное время – посещение сиротских приютов, исправительных заведений, мест заключения так называемых трудных детей.)

Месяц в школе для отстающих в развитии, месяц в неврологической клинике Циена140.

Мои наставники в больнице на Слиской: ироничный нигилист Кораль, жизнерадостный Крамштык, серьезный Ганц, блестящий диагност Элиасберг141, кроме них – фельдшер хирургического отделения Слижевский и всегда готовая пожертвовать собой медсестра Лая.

Я надеюсь встретить несколько таких Лай-героинь в этой бойне детей (и похоронном бюро) на Дзельной, 39.

Больница показала мне, как достойно, зрело и мудро умеет умирать ребенок.

Понимание медицинской профессии углубили книги о статистике. Статистика дала мне дисциплины логического мышления и объективной оценки факта. Взвешивая и измеряя еженедельно детей в течение четверти века, я собрал бесценную коллекцию графиков – профилей роста детей школьного и подросткового возраста.

С еврейским ребенком впервые встретился, будучи сторожем в летнем лагере имени Маркевича в Михалувке142.

Работа в течение нескольких лет в бесплатной читальне143 подарила богатый материал наблюдений.

Ни к какой политической партии я никогда не принадлежал. Я был в близком контакте со многими политиками в конспирации.

Мои воспитатели в общественной работе: Налковский, Страшевич, Давид, Дыгасинский, Прус144, Аснык, Конопницкая, Юзеф Пилсудский.

Посвящением в мир насекомых и растений я обязан Метерлинку, в жизнь минералов – Раскину (Этика пыльцы)145.

Из писателей я больше всего обязан Чехову – гениальному диагносту и социальному клиницисту.

Дважды посетил Палестину и узнал ее «горькую красоту» («горькая красота Палестины» – Жаботинский146); я узнал динамику и технику жизни халуца, колонистов и мошава (Симхони, Гурари, Браверман)147.

Я узнал волшебный аппарат живого организма во второй раз – в работе адаптации к чужому климату: Маньчжурия, теперь вот Палестина.

Я изведал рецептуру войн и революций – принимал непосредственное участие в войне японской и европейской, в большевистской революции и гражданской войне (Киев), в польско-большевистской; сейчас, уже в качестве гражданского лица, внимательно читаю монтаж «тыла» и кулис. Если бы не это, я бы так и пребывал в отвращении и пренебрежении к гражданской жизни.

Места работы:

1. Семь лет с перерывами как единственный городской врач клиники на Слиской.

2. Более четверти века – в Доме сирот148.

3. Пятнадцать лет в «Нашем доме» – Прушков, Белянские Поля149.

4. Примерно полгода в приютах для украинских детей под Киевом.

5. Был экспертом в Окружном суде по делам детей150.

6. Был референтом немецких и французских журналов для Больничной кассы на протяжении четырех лет.

Войны:

1. Эвакуационные пункты в Харбине и Таолайчжоу.

2. Санитарный поезд (венерические больные революционизированной армии от Харбина до Хабаровска).

3. Младший ординатор дивизионного лазарета.

4. Инфекционная больница в Лодзи (эпидемия дизентерии).

5. Инфекционная больница на Каменке151.

Как гражданин и работник я послушен, но не кроток.

Наказания за свое непослушание я принимал спокойно (за то, что я выпустил из больницы незаконно интернированную семью неизвестного мне поручика, меня наградили брюшным тифом).

Я не честолюбив: мне предлагали написать воспоминания детских лет Маршала – я отказался, ведь я ни разу не видел его живьем, хотя с пани Олей я сотрудничал152.

Как организатор, я совсем не могу быть начальником. Мне очень мешали, и здесь, и во многих других случаях, близорукость и полное отсутствие зрительной памяти. Старческая дальнозоркость компенсировала первый недостаток, второй только усиливается. В этом есть и хорошая сторона: не узнавая людей, я сосредоточиваюсь на делах – без предубеждения, не затаивая обид.

Неотесанный мужлан, стало быть, легко выхожу из себя и действую импульсивно, но благодаря старательно выработанным в себе тормозам гожусь для работы в коллективе.

Испытательный срок я себе назначил четыре недели, начиная – из-за неотложных задач – со среды, самое позднее – с четверга153.

Прошу предоставить служебное жилье и двухразовое питание.

Никаких других условий не ставлю, наученный горьким и болезненным для меня опытом. Под жильем подразумеваю угол, питание – из общего котла, да и от этого могу отказаться.

Гольдшмидт

Корчак

ПЕРВЫЕ ШАГИ НА ДЗЕЛЬНОЙ, 39

[11–12 февраля 1942 года]

Я разослал пять одинаковых писем пану председателю Чернякову, пану доктору Великовскому, Председательнице Майзель, члену совета Глюксбергу и руководителю отдела опеки Люстбергу154.

Содержание письма

Мы спрашиваем:

1. Знаете ли вы, что дети в детском доме по адресу Дзельна, 39, живут в неотапливаемом помещении?

2. Знаете ли вы, что у детей в детском доме по адресу Дзельна, 39, нет ни обуви, ни зимней одежды?

3. Знаете ли вы, что дети в детском доме по адресу Дзельна, 39, получают на обед суп в разное время дня и в 200-граммовых кружках?

Мы спрашиваем:

1. Получив эти сведения, собираетесь ли вы по-прежнему попустительствовать и покрывать своим авторитетом безумное и преступное хозяйствование комиссара Тугендрайха и компании?

2. Собираетесь ли вы это детоубийство называть домом опеки над осиротевшими детьми?

3. Отдаете ли вы себе отчет, что хозяйствование в этом чудовищном доме пыток отравляет работу группе общественников, которые готовы взяться за оздоровление этой душегубки?

С уважением…

Письма были отправлены четвертого февраля. Вернул его только председатель Черняков с припиской:

«1. Я горжусь тем, что мне можно писать такие письма.

2. Я пригласил вас к сотрудничеству на территории Детского дома. 9. II».

Остальные на письмо не ответили.

Независимо от этого, начальнику Генделю, полковнику Шеринскому155 и врачу полковнику Кону намерен отправить следующий запрос:

«Необходимо срочно и немедленно расследовать массовое убийство детей в интернате по адресу Дзельна, 39. Нужно всего несколько дней, чтобы заморозить до смерти голодных детей. Вот что происходит в этом сатанинском вертепе».

Письмо это я прочитал пану Рингельблюму156, спрашивая, можно ли кликнуть клич однодневной забастовки Отдела снабжения с тем, чтобы остановить работу всех пекарен и продуктовых магазинов, пока этот жгучий вопрос не будет решен.

Через пару-тройку дней я получил повестку на заседание по вопросу Дзельной от отдела опеки Еврейского совета.

Присутствовали семеро, руководительницу патроната157 на собрание не пригласили, то есть решили действовать составом профессионалов, на сей раз убрав общественность.

Из речи доктора Майзнера я записал следующие высказывания:

1. Интернат находится на дне пропасти.

2. Уже начинают умирать дети школьного возраста. Дети на пределе возможностей.

3. Семнадцать человек из персонала больны тифом.

4. Никого нельзя обвинять, как гласит русская пословица, лежачего не бьют158.

5. Надо разгрузить интернат – разослать еще живых детей по другим учреждениям, а на Дзельной, 39, интернат закрыть.

Предложение это отвергли единогласно. Дзельную, 39, надо оставить: помочь – реорганизовать – убрать немощных и жуликоватых сотрудников.

Зачитали неумный и лживый отчет за январь следующего содержания:

(копия159 прилагается).

Поскольку предложение доктора Майзнера отвергли, я прочитал письмо, адресованное Отделу кадров Еврейского совета, следующего содержания:

(Копия)

Мое заявление на должность воспитателя приняли и немедленно отправили председателю Чернякову, который отдал распоряжение господину Люстбергу приготовить две бумаги:

1. Решение о принятии Дома под опеку районной администрации.

2. Решение о принятии меня на должность воспитателя с испытательным сроком четыре недели.

Назавтра – первый осмотр детского дома.

Наблюдения

1. Авральное показушное приведение детдома в порядок. Проветривают, оттирают-отскребают, стригут детей. Печи натоплены. В кухне кипит обеденный суп.

2. Мой сопровождающий жалуется на трудности и дефицит, сожалеет, извиняется, оправдывается, пытается уклончиво отвечать на вопросы – соврал только два раза.

3. Жалобы на бюджет, запасы, недобросовестность и нечестность части персонала: плохо работают, воруют.

Один из администрации детдома, якобы больной туберкулезом, пребывает в Отвоцке160. Второй, после тифа, – в отпуске.

1. Пытаюсь сориентироваться в состоянии здания.

2. Пытаюсь ухватить смысл именно такого, а не иного использования зданий, этажей, комнат.

3. Присматриваюсь к детям.

Речь о мальчике по фамилии Зузель:

1. Я встретился с ним, когда он был пациентом больницы на Дворской два года назад161, потом, после переезда, я видел его на Лешне. Десятилетний мальчик, любимец всего персонала и больных: веселый, предприимчивый, энергичный, здоровый и сильный – тип Гавроша из Отверженных162.

2. Я встретил его на улице, уже воспитанником интерната на Дзельной: вялым шагом он еле волочил ноги в сторону Смочей. Я с трудом узнал его в сегодняшнем почти старике.

3. Во время осмотра детдома его фигура была горестным доказательством того, как быстро здесь творится уничтожение детей постарше, здоровых и раньше хорошо питавшихся детей школьного возраста.

На следующее утро я перевез кровать, постельные принадлежности и мелочи в несессере на новое мое locum163.

В девять вечера я обошел спальни. Термометров нет, температура такая, что я хожу в зимнем пальто и двух свитерах [и только так] холода не чувствую.

Я долго ходил по спальням.

Гробовая тишина спящих глубоким сном (оцепенелых; подавлющее меньшинство ворочается в кроватях, не в силах заснуть).

Удивительно: время от времени кто-то из детей выходит по нужде. Неудивительно, что в таких условиях ходят под себя очень много детей. Удивительно, что не все.

Как сообщили мне скромные рядовые опекуны, почти у всех детей непрекращающийся понос. Из-за этого у многих выпадение прямой кишки.

В трагическом интернате под Киевом во время гражданской войны на двести детей таких пациентов у меня было только двое – здесь же, по словам местных, их десятка два, и один ребенок умер из-за изъязвления и гангрены толстой кишки.

Господин комиссар и господа врачи либо не понимают это явление, либо скрыли его в своем отчете, хотя указали даже невинную ветрянку у нескольких детей.

Вот сижу я в гостиной административно-хозяйственного директора приюта164 и стараюсь сформулировать свои пожелания, планирую завтрашнюю работу (важен первый шаг – от него зависит темп реформ). Время поджимает. Подтвердилось высказывание, что «интернат находится на дне пропасти, а дети – на пределе своих возможностей».

Вернее, так: корабль тонет, надо спасти детей и команду – сколько, как, кого.

Здесь я позволю себе заметить, что тонущий корабль не надраивают, чтобы принять спасательную шлюпку, что утопающих не стригут и не облачают в приятные глазу халатики.

Мелкий и характерный момент: первый человек, с которым я столкнулся уже в подворотне у каморки дворника, был какой-то индивидуум в поисках работы. Вроде бы его рекомендовал кто-то из чиновников, вроде бы друг моего старого знакомого, которого я очень уважал много лет назад, вроде бы преданный почитатель моих талантов и моей персоны.

На предложение взять его на работу я ответил вежливо, но, увы, отказом: я сам еще не получил должности штатного воспитателя, потому у меня нет никаких прав кого-либо принимать на работу, – да я и не собираюсь ни увеличивать, ни дублировать ставки, ни лишать кого-то куска хлеба и работы без явной к тому необходимости и без усиленных попыток найти у сотрудника добродетели наряду с уже известными пороками и недостатками.

Festina lente165, неизвестный порывистый юноша. И я, согласно этой поговорке, постараюсь поспешать медленно к намеченной цели.

Программа на завтрашний день

1. Написать письмо соседу-ксендзу166, чтобы он изволил принять участие в одном из ближайших совещаний с сотрудниками. У меня есть основания для такой, на первый взгляд, странной просьбы.

2. Напишу письмо жене пекаря X с просьбой дать белой муки, сухариков или белого хлеба для детей с диареей. (Не давать ли bismutum subnitricum167 всем детям перед супом?)

3. Может быть, удастся взвесить детей (нужен поименный список, теплая комната и помощь в раздевании детей перед взвешиванием и одевании уже взвешенных; осмотр дал бы и картину состояния кожи: обморожений, изъязвлений).

4. Развесить термометры в спальнях, потому что «холодно» и «тепло» – это маловразумительно. Для здоровых и более или менее упитанных детей я бы установил абсолютный минимум температуры тринадцать градусов.

5. Первая попытка договориться с персоналом насчет приоритетов первостепенных нужд.

6. Осмотр канализации и отдушин со специалистами.

7. Поиски источников получения крови – в суп и кашу, может, в качестве второго блюда[13].

8. Час – в канцелярии.

Просмотреть картотеку, книги, рапорты, отчеты, состояние склада, подвалов, счетов, поставок и поставщиков.

9. Час в так называемом «грязном боксе»: хочу увидеть картину состояния детей, в котором они попадают в приют, потому что между подобранными на улице должны быть и дети в агонии.

10. Составить речь для вечернего собрания с персоналом, чтобы довести до их сведения, что я знаю способы избавляться от неугодных свидетелей.

Пять самых распространенных способов «обездвижить» неудобных фигурантов

1. Первый: пококетничать с ними и допустить в свою банду.

2. Запугать («Мы найдем на него управу, я уже и не таких видел/видела, обращусь с жалобой туда, к такому-то и такому-то»).

3. Наслать на него всякие болячки, например, поставить на дороге что-нибудь, чтобы упал и переломал себе кости (случайно ошпарить, по неосторожности дать в глаз).

4. Опозорить и скомпрометировать, например, застать врасплох и подбить на нелепое распоряжение – неоспоримое доказательство, что трезвый ум, твердая память, чувство меры и добрая воля человека отныне под вопросом.

5. Вымотать, отвратить, вставлять палки в колеса. Пусть поймет, что овчинка выделки не стоит, что он не справится.

Предложу всем и каждому из персонала сформулировать свои пожелания и нужды (в свободной форме опросника или письма).

Письмо соседу-ксендзу

Провидение возложило на ксендза миссионерскую работу.

Прекрасная страница истории в жизни духовенства.

Францисканская Палестина – в последнее время Китай, Япония, черные и цветные людоеды.

И везде Пастырь – in partibus infidelium168.

Сердечно прошу присутствовать на собрании персонала – на совете, как спасти детей от уничтожения.

Может быть, мудрый совет, может быть, горячая молитва?

Я когда-то прочел:

«Небо не склоняется к тебе, это ты на крыльях молитвы возносишься в небо».

С глубоким уважением…

Письмо жене пекаря

Добрая и милая пани. Вы слышали о несчастном детском доме на улице Дзельной, 39?

В январе умерло девяносто шесть детей.

Сегодня на Слиской, а раньше на Хлодной, а еще раньше – на Крохмальной есть двести килограммов сухариков из тех, которые пожертвовала уважаемая пани. Сколько же они принесли пользы, когда не было хлеба.

Я позволю себе нанести вам визит, чтобы попросить у вас совета (испеченный на пробу хлеб) – и попросить пожертвований для детей с расстройствами пищеварительного тракта.

Два часа ночи. Нужно спать, потому что завтра – трезвый день. А также керосин, дорогущий керосин, купленный за деньги детей (мелка, но уже кража народной собственности).

Пока писал, выкурил четырнадцать сигарет. Это много.

Странное совпадение: сегодня годовщина смерти моей матери, которая, выхаживая меня двадцать лет назад, заразилась брюшным тифом и умерла.

* * *

12 февраля

Человек стреляет, а Господь пули носит.

От холода не мог заснуть: постельное белье промерзло во время переезда; наверху я слышу топот босых ног. Это дети этажом выше поспешно бегут на горшок.

Воспоминание о зиме в деревне под Тарнополем.

Мысли о пьянице, который пропил даже перину.

Седьмой час: я бодр и энергичен. Присутствую при подъеме и мытье детей. Сколько же времени и сил пожирает в жизни показуха.

Мысль:

Парикмахер причесывает, а маникюрша украшает ногти приговоренного, который через минуту пойдет на виселицу.

Вторая мысль:

Хозяин цирка усердно дрессирует зверей, чтобы дрессированных лишить жизни.

Вместо десяти пунктов плана – визит в Министерство здравоохранения, чтобы обезвредить Санитарную колонну, которая прибыла в составе пары десятков человек с двумя врачами во главе, чтобы провести дезинфекцию, дезинсекцию и как там еще называются эти процедуры.

Результат положительный: Санитарной колонне предложили не так усердствовать, а самое важное – нам пообещали, что мы получим уголь из санитарно-технического склада.

Мысль:

Ад и так уже воцарился, Колонна принесла серу, вот еще бы смолу – тогда, может, у детей выросли бы рога, копыта и хвосты. Чертенята – они покрепче были бы.

Неоплаченный счет: в январе месяце нажгли электричества на тысячу злотых (вроде как пани доктор и старая медсестра отапливали квартиру электрическими обогревателями, говорят, что в порядке вещей было готовить на электроплитках, гладить электрическими утюгами, ну и свет, разумеется).

Точно так же дорого стоит и освещение керосином, с тех пор, как электричество отключили.

Днем спал два раза: болит голова.

[ГУСТАВУ ВЕЛИКОВСКОМУ]

[начало марта] 1942 года

Уважаемый пан адвокат.

Среди многих моих недостатков как работника у меня, к сожалению, гипертрофированно критичное отношение к деятельности. Насколько в Доме сирот я более или менее знаю, кто я и что делаю, в какой роли и к какой цели я ковыляю, настолько на Дзельной я теряюсь и блуждаю.

Чаще всего я на побегушках, Каська-кариатида из романа Запольской, которой хозяйка в рекомендации написала: «у варот стаяла и глотку драла». То я та самая пресловутая, вечно недовольная тетка, которая «сидит на кушетке и обиду затаила». То превращаюсь в капризную единственную доченьку, которой то новое платьице, то игрушку, то лакомство, лишь бы она перестала дуться и хмуриться.

Уважаемый пан адвокат сам понимает, как мне неловко быть Каськой-рабыней, теткой с претензиями и девицей-подростком. Причем не по очереди, а всем сразу. Я и пансионерка – Господи помилуй!

Глотку я драл не только «у варот»; я три месяца горланю на весь квартал.

Неприятелей я себе собрал без числа, потому что никому не милы кривая рожа и вредный язык лысого брюзги.

Наконец, я на самом деле не знаю, что и почему, для чего и кто?

Я хотел быть воспитателем.

Я был наблюдателем, контролером, комиссаром, доверенным лицом. – Безусловно, большая честь и приятная награда. Но более ничего.

Линялый, мятый и больной, я стряхнул с себя сырость, холод и затхлость, и уже менее требовательный и морочащий голову Патронат.

И тут я с ужасом узнаю, что я – куратор.

Я решительно «не разрешаю». Куратором фонда был блаженной памяти Мосин169.

Он неоднократно подчеркивал, что он «не по детям», а «по недвижимости». Коль скоро фонда нет, на кой черт куратор, должность его вакантна […] нет, решительно нет, безусловно и безапелляционно нет.

Пан адвокат, вы мудрый человек, опытный, так что вполне компетентны, чтобы дать ответ на вопрос о том, что мне делать; меня дважды в неделю информируют […] что не продвинулись и на миллиметр.

Света все еще нет.

Запасов угля – только на сегодня, и ни килограммом больше!

Постельное белье, нижнее белье, одежда. (Да. Занавес превратили в пеленки, на два одеяла хватило сукна со стола заседаний, а государственные флаги пошли на кофточки.)

Никого из вредителей не убрали, даже доктора Майзнера, паникера-пораженца, интригана, оппозиционера и негативиста до полного сумасшествия, но вполне вероятно, что он полезен пани Бройгес-Холеровой в клинике Берсонов или в амбулатории для бедных, но чистеньких и дезинфицированных детей. Наконец (а трудно было бы сильней стараться и просить об этом!), никто из персонала не зачислен в штат. А ведь это, казалось бы, легче всего.

Почему можно сто, но нельзя двадцать?

Кому целовать руки и пасть в ноги? Мне недавно подсказали, что одному только Гродзинскому. Не знаю. Совершенно не знаю. Ни кроши. Ни капли. Ни капелюшечки.

Гродзинский elochejm, Гродзинский echod170.

С искренним уважением и теплыми воспоминаниями…

[О ГЛАВНОМ ДОМЕ-УБЕЖИЩЕ]

22 февраля 1942 года

Мультатули, Макс Хавелар

Эпиграф

Оповещение о плохих новостях – вещь неприятная, и часть плохого впечатления, которое оно вызывает, падает на того, кому пришлось выполнить эту неприятную задачу…

Отсюда в чиновничьих посланиях этот искусственный оптимизм, противоречащий истинному положению вещей…

Правительство будет благосклонно к каждому, кто его избавит от неприятных известий…

Чиновник, который присылает нерадостные отчеты, «становится назойливым»…

Когда нужда или голод выкосили сотни людей, это всегда результат неурожая, засухи, ливней, но никогда не последствия скверного управления…

Поэтому официальные отчеты в большинстве своем, притом в самых важных вопросах, – лживые171.

Мультатули

Не стоит ли предупредить власти, что могут (!) поступить доносы на въедливого типа, который разворошил осиное гнездо?

Выводы:

1. Установление срока (1 марта, 15 марта?) правления пана комиссара; если ему что-то платят, то это нецелевая трата; если не получает – он препятствие на пути.

2. Проверить с адвокатом договор с хозяином прачечной «Ханка», который живет в неработающей прачечной и занимает ее, – он не выполняет своих обязательств и не платит аренду.

3. Пан Великовский пообещал приложить все усилия в электроцентрали, чтобы нам снова подключили свет. За электричество (вместе со штрафами) мы должны тысячу злотых за один только январь месяц. Грабительское распоряжение керосином грозит еще большими расходами за февраль (так утверждает комиссар).

4. Если из средств Совета выдаются какие-то субсидии на лечение доктору Киршбрауну, то этот жест я считаю абсолютно неуместным. Доктор Киршбраун либо симулирует болезнь, либо занемог не при исполнении своего профессионального долга.

5. Прошу наделить меня полномочиями для разделения рабочих часов в детдоме между главным врачом Майзнером и городским врачом Фридманувной172, чтобы на месте круглосуточно был врач.

6. Адвокат Великовский выразил свое удивление, что там, где ежедневно умирает пятеро детей, на месте только два врача. Если я и отказал в помощи на этом этапе, то только потому, что в таких условиях нужен не врач, а чудотворец.

7. Следует издать распоряжение, чтобы врач и старшая медсестра освободили занимаемую ими нынче двухкомнатную квартиру и переехали на первый этаж в медицинский кабинет. Их квартира нужна детям, а медицинских кабинет в сегодняшних условиях вполне достаточное жилье.

8. Рапорты и отчеты требуется присылать не раз в месяц, а ежедневно (температура спальни, температура в комнатах дневного пребывания, часы приема пищи, количество детей в каждом из пяти (кажется) изоляторов: в коклюшном, чесоточном, тифозном, дизентерийном и еще в одном-двух; количество детей, умерших в течение суток, отправленных в больницу).

9. Необходимо проконтролировать как можно точнее угольно-коксовое хозяйство, сосредоточить в одном месте склады, их, кажется, четыре (продуктовый, патронатный, одежный, топливный, овощной, кроме всяких прочих вспомогательных).

В связи с этим необходимо внимательно просмотреть количество, стаж и границы ответственности персонала отдельных отделов.

10. Единственная надежда удержать в живых «поврежденных» детей – даже школьного возраста, – это давать им воду с сахаром, алкоголь (вино? некрепкая водка?) и рыбий жир. (Пан Люстберг торжественно обещал рыбий жир, пока сто литров – когда?)

Прошу прощения за бессвязность отчета, вернее – вступления к отчету.

С чего начать?

Может быть начать так:

Главный принцип медицины гласит: «первое правило – не навреди пациенту».

Толстой говорил о непротивлении злу.

Воспоминание: Харбин. Я «угощал» тяжелораненых и тяжелобольных при переезде из медпункта до железной дороги китайской арбой173. Они не хотели – предпочитали идти пешком. Когда я сам попробовал прокатиться, то признал их правоту: я слез на полдороге, поскольку растряс все кишки.

Так часто я хватался за всякие распоряжения, чтобы детям жилось получше.

Я издал только один запрет за все десять дней: запретил детям выносить накопившиеся за ночь нечистоты из ведер, черпая их маленькими ночными горшками (одно ведро течет, у двух нет дужек, у четвертого дужка надорвана и висит). Я сам вынес два ведра, до двух остальных я не смог добраться, потому что двери были заперты на ключ.

Может быть, лучше начать по-другому:

Wychowywa?, «воспитывать», – значит, «ховать», прятать, укрывать от обиды и вреда, сохранять. Прекрасное выражение. Его породила необходимость прятать детей от наездов татар, казаков, литвинов, валахов и прочая, и прочая.

Русский «воспитывает» – выкармливает, питает.

Француз ?leve – поднимает, возносит – вперед и вверх.

Итальянец educare – образовывает, учит, нет у него понятия «воспитывать».

Профессия воспитателя-пестуна (от слова «пестовать») – прекрасная профессия.

Слово zaw?d – профессия – имеет два значения, ведь второе – разочарование, поражение, горькое чувство, что не все пошло так, как я хотел, что я подвел, разочаровал.

Руководитель – как возница, который «водит рукой» вправо и влево, направляет. У него кнут, которым он погоняет, и вожжи, которыми удерживает.

Я высоко метил в своем заявлении: я просил должность воспитателя. Я рад, что мою просьбу услышали.

Может быть, лучше начать так:

Как и почему я сюда попал и зачем?

В акции горячих вздохов и сердечных сожалений о судьбе детей, а также ядовитых обвинений в адрес сотрудников с Дзельной участвовала также «Помощь детям-сиротам».

В ответ мы услышали: спуститесь со своего Олимпа в эту юдоль скорби и действуйте. Справедливое требование. Я счел своим долгом в отсутствие других желающих взять на свои собственные плечи это бремя выше человеческих сил.

Вот почему я здесь, а не в бурсе на Генсей174, не на бойне пана Хенрика Кагана на Ставках175.

Обязательство на месяц. На это время я взял отпуск в собственном детдоме, который несправедливо считается раем, оазисом, островом справедливости, как раз этим благословенным Олимпом, с которого я с таким опозданием спустился.

Может быть, правильнее начать так:

Я полагал, что персонал на Дзельной – частью герои, частью преступники. Я встретил там истории и сутенеров, и белых рабынь. К счастью для одних и для других, эти полуобморочные и полубессознательные лунатики ничего не понимают и не видят.

Может быть, так?

Опытная общественница с огромным стажем наивно спрашивает меня на четвертый или пятый день моей «работы»:

– Как это? Вы уже там, а дети все еще умирают?

Кто-то сказал:

– Ну, это дело нехитрое, если вам все стараются угодить.

Я жестко ответил:

– Я не фокусник и трюки показывать не собираюсь.

Не хочу я быть и знахарем.

Еще один вариант вступления мне подвернулся.

Сколько же сил, энергии и средств пожирают старания сохранить видимость:

1. Видимость чистоты: если другого нет, пусть будет чистая лестница и чистые халатики у чесоточных, голодных, замерзших и больных детей.

2. Видимость молочной кухни.

3. Видимость изолятора.

4. Видимость врачебного ухода.

5. Видимость воспитательского присмотра.

Или привести в самом начале список фамилий и дат:

Беру так называемую «книгу движения детей».

Порядковый номер. Фамилия и имя. Дата рождения. Дата приема. Выписки, наконец – «примечания». В примечаниях записывается красными чернилами смерть ребенка.

На каждой странице десять фамилий.

Наугад беру листы из прошлого года.

Лист 248.

Надивер Соломон, три года. Принят в июле, умер в августе.

Магель Бернард, три года. Принят в июне, умер в июле.

Ламер Якуб. Принят в июне, умер в июле.

Парнес Абрам, год. Принят в июне, умер в июле.

Шайнман Ежи, два года. Принят в июне, умер в июле.

Сафра Людвика, шесть с половиной лет. Июнь – июль.

Дезирер Якуб, год. Июнь – июль.

Вахмайстер Суламифь, год [и] шесть месяцев. Выдержала два месяца

Сапер Юдита, полгода. Июнь – июль.

Брадель Брандла. Год. То же самое.

Лист 247.

Десять детей принято, девятеро умерли. Десятого забрал отец на следующий день после поступления.

Дословно: «Шнайвайс Ежи, род. 15 апреля 1941 года, поступил 23 июня, выписан на следующий день к отцу Шмулю, улица Желязна 752 [?]/40».

Лист 246.

Приняты десять, умерли все.

Лист 245.

Восемь умерли в детдоме, один в больнице, одного забрала мать.

Лист 244.

Из десятерых девять умерли в детдоме, один в больнице

Лист 243.

Из десятерых умерли восьмеро, одного забрала бабка, один ребенок сбежал: Цирла Ариль, три года, принятая в июне, убежала после трехмесячного пребывания.

Лист 242.

Из десятерых детей умерли девять. Возле фамилии десятого, Вайсельфиша Ицека, двенадцатилетнего мальчика, в рубрике «примечания» не было надписи красными чернилами.

Меня заинтересовал этот Вайсельфиш Ицек (может, какая-то неточность в записях?), я себе выписал на листок эту фамилию, чтобы расспросить (вообще-то я не очень надеялся, что докопаюсь до истины). Оказалось, его все знают: вор, отбирал у детей еду. Сейчас лежит в больнице с тифом.

С листа 241 умерли восемь человек.

С листа 240 умерли девятеро, десятую через неделю забрала […]

Мне пришла в голову мысль: может, ответственный за зачистку города от бродячих собак ведет главную «книгу движения» и в рубрике «примечания» отмечает себе этих счастливчиков-собак, выкупленных хозяевами?

Может быть, такое вступление к отчету?

У меня такой план работы:

Прежде всего – чем топить: на то, чтобы уморить ребенка голодом, нужна, как ни крути, пара недель, а вот холодом – пара часов.

(Говорят, что в течение всей зимы во многих спальнях топили только от пяти до десяти раз.)

Второй вопрос: безопасность персонала. Когда немецкие войска вошли в Варшаву, я заявил на собрании, что к персоналу я собираюсь относиться, как рачительный хозяин к коровам в хлеву, если хочет, чтобы они давали молоко. За это сравнение на меня смертельно обиделась тогдашняя, Божьим попущением, псевдодиректриса: панна Мадзя176: нате вам, корова!

Задача солдата – стрелять. У него должны быть сапоги, теплая шинель, котел, дрова на растопку.

Шатаясь после тифа, выздоравливающие нянечки моют холодной водой и тряпкой размером с носовой платок парадную лестницу (сохранить видимость чистоты).

А может, так:

Тому есть свидетели, как доктор Киршбраун героически сказал: «Я не покину детдома, пока хоть один ребенок остается в живых».

Знамени он не отдаст.

Может быть, начать кротко?

Когда я выразил удивление, что медицинские весы нормально работают (тут не только дети «повреждены», тут и весь инвентарь переломан), я услышал в ответ:

– Так эти весы были испорчены.

Раздраженный, я бросил такой вопрос:

– Пани, вы не могли вчера высушить дрова на растопку?

И получил ответ:

– Кабы я высушила, у меня бы сейчас их уже не было.

Наконец хоть одно оправдание.

Вес детей:

Родившаяся 5 апреля 1937 года Хеля Аграфне весит 9 кило 800 граммов.

Пятилетний ребенок здесь весит, как годовалый.

Родившийся 11 февраля 1931 года Гласман неделю назад весил 19 кило.

[…]

ОТЧЕТ О ВТОРОЙ ДЕКАДЕ [В ГЛАВНОМ ДОМЕ-УБЕЖИЩЕ]

[5? марта 1942 года]

Вступление. Между двумя маршами парадной лестницы красуется на высоком треножнике плевательница: наконец-то удовлетворены требования гигиены.

(Если бы возле плевательницы стоял еще и горшок с каким-нибудь растением, было бы не только гигиенично, но и эстетично.)

Требования

1. Я не уверен, но мне кажется, что следовало бы поставить у ворот полицейского: a) для контроля всех входящих и выходящих; b) для контроля выносимых предметов и продуктов; c) для сопровождения хотя бы дров и угля.

NB. Это должен быть человек проверенной честности, смелый и решительный, сильный, готовый помочь.

2. Категорический запрет принимать матерей вместе с новорожденными.

Запрет принимать здоровых, хорошо упитанных и прилично одетых детей.

3. Просьба определить сумму (в границах «от – до»), на которую можно безусловно рассчитывать в указанные сроки.

4. Вопрос персонала (администраторы, нянечки, воспитательницы, уборщицы и посудомойки, практикантки, бывшие воспитанники, дети старшего возраста):

a) зарплаты,

b) питания,

c) условий работы,

d) медицинского обслуживания,

e) отпусков и выходных дней,

f) семей персонала,

g) жилья (так называемое административное здание).

Директор Люстберг, невзирая на свои обещания, пока не прислал бумаги о выселении врача и старшей медсестры из занимаемой квартиры.

Обоснование требований

1. В интернате (ранее улица Ягеллонска177) у ворот стоит полицейский: для защиты от назойливых чиновников полиции нравов, от скандалов родителей (а те особенно беспокойно себя ведут вблизи тюрьмы178), от юных бродяжек, от зачастую подкупленных временных и случайных якобы опекунов детей. Есть опасения, что разойдется слух о реформах на Дзельной, 39, под надзором «богатого американского дядюшки»179 – тогда отчаявшиеся и преступные семьи начнут нас массово штурмовать с просьбами принять детей.

(Юридический отдел должен добраться до малин и борделей, до фабрикантов ангелочков180 и группировок, которые руководят уличными детьми-попрошайками.)

2. Ребенок умирает, а мать остается, загрязняя и без того нечистую атмосферу, отнимает время и энергию.

3. Дела, которые раньше решались за минуты, теперь тянутся, отвлекая от нужной работы. Иногда двухдневная задержка с выплатой обещанной суммы приносит огромный материальный ущерб.

4. История персонала и зарплат во времена нахождения на балансе магистрата мне известна на протяжении последних двадцати лет.

Достаточно последнего проекта бюджета, и так уже урезанного, чтобы магистрат отказался от ответственности за приют.

Вроде бы счет за керосин в феврале составил тысячу (тысячу пятьсот?) злотых.

ОТЧЕТ О ВТОРОЙ ДЕКАДЕ (ДЗЕЛЬНА, 39)

[март 1942 года]

1. О себе: головные боли уже не только вечером, но и с утра.

Субботу я провожу на улице Слиской – этот день мешает запланированной работе.

В случае неудачи я не буду рассматривать эту попытку как поражение: большие трудности даже там, где существует добрая воля, традиции порядка у персонала и у детей. Там, где десятки лет существовала строжайшая конспирация и террор худшими и наихудшими совестливых, честных и работящих, трудности в докапывании до истины, а потом в осуществлении правильных шагов вырастают в геометрической прогрессии относительно количества проблем.

2. Война.

Общая деморализация заражает атмосферу интерната, затрудняя работу внутри детского дома и за его пределами.

Притупленная реакция на события и факты – забота о семье, – инстинкт самосохранения, который диктует способы спасти хотя бы себя самого.

Апатия и лень.

3. Непосредственное начальство.

Существует искреннее намерение помощи – быстрота действий.

Интернат приняла к себе Община, убрала комиссара, молниеносно добыла лечебный жир для детей.

Разъяснила и четко установила мои полномочия.

Остались только материальные трудности.

4. Попечительский совет, Патронат – остатки недоброй памяти отношений и зависимости от Отдела социальной опеки Магистрата.

Проверки, проекты реорганизации, эксперименты и попытки: временность и хрупкость решений и приказов, необходимость примириться с задачами выше человеческих сил – эти поступают по расписанию и диктуют рецепт переждать, передохнуть, обмануть и скрыть, отложить и дождаться лучших времен и условий.

Врачебный отчет

Эпидемия бушует. Смертность выкосила младшие группы на сто процентов, средние – на пятьдесят процентов, потери в старших группах пока точно определить не удается, но, судя по степени истощения детей, смертность в ближайшие недели будет очень высока.

(Интересный психологический момент: общая тенденция оперировать преувеличенными данными: например, «дети гниют». Не гниют, но пролежни размером с серебряный злотый, чесотка и грибок терзают детей. Иногда зуд бывает хуже боли.

«Нет обуви». Если дети ходят босиком, то это потому, что не переносят обувь на больных ногах.

«Умирают от холода». На всем протяжении зимы печи топили от пяти до десяти раз; дети по трое, иногда по четверо оставались в постели под тремя одеялами и перинами целыми сутками, согревая друг друга.

«Умирали от голода». Абсолютно достаточно хронического безнадежного недоедания.)

Фатальный момент – ослабление жизненного инстинкта у большинства детей: отсутствие реакции на холод и голод: обидевшийся босиком и в рубашонке сидит в неотапливаемой комнате или вообще на ступеньках лестницы. Не желая принимать невкусную еду, отказываются от нее вообще. (Дети просят «жиденькое».)

Если мы способны понять, что даже голодный не будет есть песок или толченый кирпич, чему же удивляться, что многие дети отказываются есть кашу, которая не дает им ни прибавки веса, ни сил, ни энергии.

Нужно немедленно выгрызать пожертвования везде, где только можно, и немедленно. [Молочная кухня может стать] четвертой вечерней трапезой, чтобы ночной перерыв не составлял шестнадцать часов (уже после установления расписания трех дневных трапез).

Непонятный момент: «слабеньких» детей селили в отдельной комнате, где из-за поломки печи за всю зиму ни разу не топили.

В изоляторе только два ночных горшка, постоянно переполненных или протекающих.

Вывод: прогнозирую не снижение количества детских смертей, а изменение характера смертей. Младенцев спасти невозможно, равно как и детей школьного возраста весом ниже пятнадцати-двадцати килограммов, наконец, тех, кого полиция доставляет в агонии или «с повреждениями» из-за безобразного содержания в такой степени, что весь организм или отдельные органы не способны уже лучше работать при улучшенном питании. Только рыбий жир, самый легко перевариваемый жир, дающий помутнение сыворотки крови уже через десять-пятнадцать минут после приема, дает шанс пережить критическую неделю (?).

Будет очень легко прервать смертность в приюте, если не принимать детей, обреченных на смерть, а агонизирующих отправлять в больницу.

Я хочу обратить на этот момент особое внимание, потому что до меня дошли слухи о триумфах шарлатанов и мошенников. Надо иметь мужество смотреть правде в глаза.

Отчет о воспитании

У детей духовный голод. После одной сказки про Кота в сапогах181, на которую я осмелился на пробу, дети назойливо домогались еще, и только рыбий жир вытеснил из их аппетитов потребность в пище духовной.

На детсадовской территории у некоторых групп детей, благодаря героическим личным усилиям как некоторых воспитателей, так и детей, есть туманный контур если не достижений, то стремлений.

Дети школьного возраста в полной заброшенности, оставшись без трагически погибшей учительницы, б[лаженной] п[амяти] Рундовой, выкошенные тифом (они в больницах, откуда возвращаются, правда, живые, но буквально все зараженные чесоткой, а некоторые и грибком, – в последней стадии истощения).

Хозяйственный отчет

Отсутствие прошений касательно ремонта, инвентаря (в первую очередь кухонного), постельных принадлежностей, одежды, белья и обуви объясняю следующим.

При том хаосе, который творят сознательное вредительство по мотивам личной выгоды, немощь, халатность, а в какой-то степени – и отсутствие физических сил у лучших сотрудников, огромные средства, которые поглотили бы инвестиции и закупки, улучшили бы положение вещей максимум на пару недель. (Если склад одежды не только не знает, сколько у них белья, но и при подсчете грязного белья ошибается на четыреста килограммов на тонну, в такой склад нельзя завозить ничего нового. То же самое касается инвентаря и посуды.)

Кадровые вопросы

Тот факт, что персонал, невзирая на обещания, снова не получил зарплату за январь и февраль текущего года, очень сильно осложнил проблему.

К концу третьей декады я смогу составить неполный список сотрудников, которых нужно отправить в приют или больницу (или в кутузку?), которых нужно убрать или понизить в должности, а кому следует доверить дальнейшую работу в детдоме, улучшая условия работы и по мере возможности удовлетворяя их нужды.

ЧЕСТНОСТЬ, КОТОРАЯ НЕ РАССУЖДАЕТ

[февраль/март 1942 года?]182

Это было давным-давно, во время той войны.

Я ехал в трамвае, было ужасно холодно, и была в трамвае страшная давка. Половина людей ехала без билета, потому что кондуктор не справлялся. На каждой остановке новые пассажиры входили, другие выходили.

Позади меня стоял парнишка с книгами в портфеле. Он собирался в школу. Он наседал на меня и стучал в плечо рукой, которая держала деньги за билет. Рука аж побелела от мороза.

Я ему говорю:

– Стой спокойно. Не толкайся.

А он в ответ:

– Да у меня билета нет.

Я ему говорю:

– Подожди, потом заплатишь.

А он в ответ:

– Так мне сейчас выходить!

Я ему говорю:

– Руку спрячь, отморозишь!

А он в ответ:

– Тогда пропустите меня!

И он изо всех сил толкнул меня в бок; все на него кричали, но он с поднятой рукой добрался до кондуктора, заплатил за проезд, взял билет – и только тогда опустил руку и уже двумя локтями проложил себе дорогу к выходу.

Не знаю, что это был за парень, я даже лица его не видел – видел только эту замерзшую, вытянутую вверх ручонку, запомнил его досадливый, а потом и гневный голос, когда он повторял:

– Я должен заплатить за проезд.

А потом в течение двадцати лет, всякий раз, когда я думал о людях честных и нечестных, всегда упоминал его на собраниях, воспитательных часах и лекциях:

– Это был честный человек. Его не касалось, что другие не платят, что кондуктор вообще не хотел брать у него деньги, что к кондуктору было очень трудно пробраться, что давка, что холодно. Он знал только одно: нужно заплатить за проезд; это не его деньги, он их должен отдать.

Это было давно, еще во время той войны…

А сейчас на Дзельной я видел другого ребенка: даже не знаю, мальчик это был или девочка.

И точно так же я не помню лица, не знаю имени; знаю только, что это был дошкольник.

А случилось это в спальне на Дзельной – как раз проходил через спальню, уже темнело.

Я остановился у кровати, на которой лежал ребенок. Я подумал, что ребенок болен и про него забыли. Ведь так часто бывало.

Я наклонился и вижу, что ребенок мертвый.

И как раз в этот момент входит кроха-дошкольник и кладет умершему на подушку кусок хлеба с вареньем.

– Зачем ты ему это даешь?

– Потому что это его порция.

– Но он уже умер.

– Я знаю, что умер.

– А откуда ты знаешь?

– Ну… раньше у него глаза были открыты, а из носа и рта он пускал такие пузыри. Видите, тут на подушке мокро – это его слюни. А потом он закрыл глаза и больше уже не дышал.

– Так зачем ты положил ему хлеб?

– Потому что это его порция, – сказал малыш с досадой, что я задаю ненужные вопросы, что я, большой взрослый доктор, не понимаю таких очевидных вещей: это его порция, и живой он или мертвый, он имеет право на свой хлеб с вареньем.

Мне не суждено прожить еще двадцать лет, чтобы рассказать об этом втором честнейшем из честнейших людей. Поэтому я и передаю вам на память три простых слова:

– Это его хлеб. Это его порция…

Красиво написала Рита в статье о том, как она решила не воровать. Кто прочитает, подумает: «Смелая, искренняя, разумная девочка. Если у нее сильная воля, она сдержит слово и будет жить честно. Жизнь научила ее, что путь правды – безопасный и справедливый».

Потому что Рита видела два пути. Один она оттолкнула, отбросила и выбрала другой. Так часто бывает.

Я уже много раз был свидетелем такого выбора.

Но редко, реже всего рождаются люди, которые видят только один путь… Честность не рассуждает. Настоящая честность знает только одно: это мое, а это – не мое. Я не трону того, что не мое.

Отдам ему его долю. Это мне не положено. Это положено ему. Честность не рассуждает. Она знает, раз и навсегда, и везде.

Обычный человек может сказать: дурак, лезет вон из кожи, чтобы заплатить. Кладет хлеб в рот мертвецу. Так говорят обычные люди. […] Порядочные и разумные, но очень редко […]

[О ПРОЕКТЕ ОТДЕЛЕНИЯ ДЛЯ УМИРАЮЩИХ ДЕТЕЙ С УЛИЦЫ]

5 марта 1942 года

Десятки мелких наблюдений доказывают, что состояние нервов у населения чудовищно ухудшается день ото дня. (Так бывало в эмиграции, в ссылках, в тюрьмах.)

Я пишу под лозунгом: не трепать нервы.

1. Не трепать нервы прохожим, свидетелям нищенского психоза и нищенской преступности, детской преступности.

2. Не трепать нервы молодым ребятам из службы порядка. Они бессистемно хватают на улицах детей и получают направление в случайные места, водят задержанного от приюта к приюту (нет мест).

3. Не трепать нервы воспитанников зрелищем умирающих детей – старческих скелетов.

4. Не трепать нервы врачам, которые сохранили чувство ответственности, но видят беспомощность собственную и местных властей.

5. Не трепать нервы многочисленным рядам лучших социальных работников.

* * *

1. Один морг для детей в одной больнице (большая светлая комната). Рядом секционная: в случае сомнений или подозрений – вскрытие.

2. Одна центральная сортировочная для «утопленников». Тут нужно решение, пытаться ли еще спасти, или только смягчать страдания предпоследнего пути (эвтаназия).

3. Отделение для самых тяжелых больных детей.

4. Карантин.

5. Эвакуационный пункт. Сюда должны сообщать о свободных местах дома опеки и воспитательные дома.

Всего шесть помещений, выделенных из больничного здания – недорогая и целевая инвестиция.

* * *

Кончается мой месяц на Дзельной. Объявляю конкурс на место ординатора отделения умирающих детей. (Бывали же тибетские врачи неизлечимых болезней.)

О ПЕРСОНАЛЕ ГЛАВНОГО ДОМА-УБЕЖИЩА

19 марта 1942 года

Когда один из чиновников Социальной опеки на открытом заседании выступил с упреком, ведь еврейские дети якобы не умирают, – я ему предложил, чтобы он обратился в Еврейскую общину, а она лояльно предложит ему сотрудничество на этом участке. Этот ответ был неправильно понят как ирония.

Когда один из чиновников пытался меня с цифрами в руках убедить, что евреев не обижают при разделе благотворительных даров, я ответил, что есть фонды и дополнительные выплаты (на руки), которыми евреи не пользуются, что фонды щедро расходуются на непродуктивные цели, что евреи получают все с опозданием, которое очень дорого обходится, а самое важное – средства для удовлетворения насущных потребностей населения находятся в ненадлежащих руках.

Он справедливо заметил, что такое творится не только с евреями. Позорные предвоенные времена и никчемные тогдашние взаимоотношения. Преступность готовилась к прыжку.

Смерть выхватывала свои первые жертвы. Улицы были еще чистыми, гнили коридоры и дворы квартала, тоже не только еврейские.

Были честные чиновники, которые, видя и зная, бесправно и беспомощно дрожали от страха за свои кресла и свои семьи, за свои близкие уже пенсии и свою хорошую репутацию у сильных мира сего.

Со всхлипом выдавил из себя поседевший на работе сотрудник социальной опеки:

– Сделали из меня скупердяя, потому что я могу предотвратить подлость.

В первую неделю войны сенатор Седлецкий183 совершил самоубийство. Светлая ему память.

Война. Сбежали крысы, что похитрее, притаились хищные насекомые и беспомощные, тупые, голодные плаксы.

Моя наивная декларация: я распорядился на Крохмальной, 92, о мобилизации персонала, объявил военное положение, а дезертирам пригрозил моральной смертью.

Каждое наше еженедельное собрание выглядело, как военный совет.

Так уцелели персонал Дома сирот и его имущество.

Тот и этот – герои, все дисциплинированные рядовые. Легко установить, кто есть кто в рядах персонала. Один погиб184.

Молодежь и дети получили обязанности, общее дело, общий котел, общие заботы и суровую дисциплину.

Совсем иначе Главный дом-убежище. Сразу же, сначала день за днем, потом месяц за месяцем, росла дезорганизация. Доморощенные эксперименты, головоломные цели, бравурное разрушение, конвульсии недоношенных замыслов – в целом ожидание пришествия Мессии или зловещей кометы, вестницы конца света.

Стоглавый персонал (а с семьями – несколько сот человек), вымирающие дети, холод, голод, инфекции.

Таким приняла Главный дом-убежище Община, таким в конце зимы застал его я.

Подвалы и склады пусты, восемьсот кило гниющих остатков белья и одежды.

Добрые намерения Патроната, остатки Совета, который «должен спасать не детей, а фонд». Глухонемые распорядители.

Доктор Киршбраун выехал поправлять здоровье в Отвоцк, доктор Майзнер на официальном собрании в Общине подает заявление с просьбой закрыть приют, хозяйственник Эпстейн185 болен тифом, пани доктор водит жалом – куда бы сбежать, старшая медсестра сортирует детей на тяжелых, самых тяжелых, в агонии и умерших, а серое братство моет коридоры, комнаты, даже лестницы.

На передний план выставили плевательницу.

Персонал

В больницах с тифом или после тифа. Один в ознобе, другой завшивел, третий плохо себя чувствует. Какие-то призраки блуждают.

Время своего пребывания в тюрьме на Дзельной (рядышком) вспоминаю с умилением.

Мнение общественности (голосование пятнадцати человек разных мировоззрений и темпераментов).

[НЕИЗВЕСТНОЙ АДРЕСАТКЕ]

23 марта 1942 года

Уважаемая пани!

Вам, но не пану Носсигу186, я приношу свои извинения за те несколько слов правды, которые я сказал этому злобному и вредному карлику в справедливом гневе.

Я отвечаю за жизнь и здоровье горстки сирот, которые, по счастью, сами не ведают, как трагически их обидела судьба.

Есть дети, у которых вымерла вся семья: родители, братья и сестры.

Вот мать в приступе безумия сводит счеты с жизнью, там отец убит или призван в армию и не вернулся. Дети, которые несколько дней прожили с разлагающимися трупами или засыпанные руинами домов. Ребенок, у которого при взрыве погибли все родственники, а ему выжгло глаз. Из Франкфурта, из Лодзи, из десятков сожженных местечек. А что такое пожар в деревянных домах, вы, дочь культурного Запада, знать не можете.

Я несколько раз просил, чтобы на те короткие зимние недели моим детям и тем, кто еще несчастнее, кого мы из-за отсутствия мест не можем принять, пан Носсиг выделил одну комнату на пару часов в день под игровую комнату и читальню.

Нет. Ему милее была пустая зала, отремонтированная за тысячи кровавых злотых, отобранных у неимущих.

Я сказал:

– Божья кара.

Если уважаемая пани имеет хоть какое-то влияние на этого безумного и бессовестного старика, объясните ему – я верю, что вы разумный и добрый человек, – объясните ему, что Божья кара коснулась пока только его грешных салонов, но не замедлит добраться и до него самого.

Называя вас разумным и добрым человеком, я всего лишь повторяю общее мнение о вас.

Еще раз приношу свои извинения за то, что после годичного молчания, вырванный из постели ночью, да еще и больной, я не сдержался и высказал то, что наболело.

Под конец добавлю, что в моей жизни это уже четвертая война и третья революция. Обидные слова бросил старику старик, получивший тяжкий опыт в жизни. Война одних учит и закаляет, других делает злобными и развращенными дураками. Должно быть, пана Носсига жизнь баловала и пестовала, а сегодня он не может даже читать по слогам в жестокой школе жизни.

С глубоким уважением

P. S. Это письмо я писал ночью. Сейчас – новая мысль, продиктованная, невзирая ни на что, желанием примирения.

Нечистая совесть не позволила пану Носсигу посетить наш этаж. Может быть, его заинтересует пара способных мальчиков? Они хорошо рисуют. Может быть, часовой урок, может быть, помощь в их усилиях?

Сделать из врага друга. Слишком прекрасно, потому не верится. Но ведь мы читали роман о Маленьком Лорде, который из эгоиста и мизантропа сделал хорошего человека187.

Повторю еще раз: слишком прекрасно, чтобы в это поверить.

[АБРАМУ ГЕПНЕРУ]

25 марта 1942 года

Уважаемый господин председатель и дорогой Абрам Гепнер (как вам было бы приятнее).

Я не знаю, правильно ли было, что я, казалось бы, совсем одинокий человек, совершенно отделился от семьи и близких, чтобы они не мешали мне работать и не путали мне линию поведения.

С чувством величайшего уважения я вспоминаю одну из наших воспитательниц. Когда началась война, она откровенно сказала: «У меня старая мать, больной муж и дочка, которая нас содержит. Сейчас я должна позаботиться о них. Я вернусь к вам после войны». Она ни разу не была ни на одном из наших собраний, ни разу не посетила Дом сирот, хотя жила по соседству.

Не знаю, правильно ли было, что во имя других принципов я равнодушно (?) смотрел на то, как вымирали мои близкие, как два года сражалась с судьбой сестра, единственная и последняя моя память, мое воспоминание из детских лет. Она одна на земле называет меня по имени. Если она пережила зиму, то не мне она этим обязана.

Как я отношусь к пожеланию в прошении, я предоставляю догадаться вам самому. От себя только добавлю, что она – педантичный чиновник и всегда готова охотно отказаться от личных выгод ради благого дела. Она постоянно проявляла эти свои качества в щекотливых делах своих клиентов.

(Бывало, что в поисках технического термина на иностранном языке она звонила людям и в организации, совершала походы в библиотеки и различные ассоциации. Зарубежные фирмы обращались к ней с прейскурантами, договорами и сметами. Почти накануне войны она переводила пропагандистскую брошюру «Интуриста»188.)

Многие ценности сегодня не находят применения – однако они характеризуют личность работника: она не обманет вашего доверия, в этом я уверен; в противном случае я бы отказал в рекомендательном письме, как отказывал многим другим: назойливым, навязчивым, наглым, небрежным и неуверенным.

С искренней преданностью и уважением.

[ГЕРШУ КАЛИШЕРУ]

25 марта 1942 года189

Дорогой Гарри!

Я чувствую, что ты на меня обиделся. Ты неверно судишь, что, мол, остыло мое дружеское к тебе отношение. Может, и Ружичка думает, что я изменился, а ты даже не знаешь, почему.

Вы оба неправы – вы мне так же близки и дороги, как и раньше. В моем возрасте друзья ценятся еще больше – они уходят, их все меньше, вокруг болезненная пустота; новых друзей не прибавляется.

Изменилось твое отношение ко мне, и дружба наша теперь иная, но она отнюдь не меньше.

Только теперь ты стал другим: ты вырос, посерьезнел, обрел духовное мужество.

Как описать твой прежний взгляд на жизнь? Она тебя развлекала. Была смешной, и люди тоже были смешными.

Комизм есть даже в подлости, даже в преступлениях.

Интересующийся жизнью и людьми, наблюдательный, критичный, деятельный и общительный, ты видел многое и многих, резко и проницательно; ты реагировал живо и с невольным юмором. Тебе прощали, многое позволяли, может, даже провоцировали: ты был им нужен, как острая приправа к пресной, как ни крути, жвачке. Честолюбивый озорник, ты многое себе позволял. Тебе доставляло удовольствие, что тебя боятся, но вместе с тем охотно с тобой видятся, кривясь и смеясь одновременно.

Ты избегал всего, что причиняет резкую боль, – свою силу ты видел в том, что было признаком слабости, отсутствием стойкости и закаленности.

Внезапно ты посмотрел трезвым взглядом и заметил, что творится вокруг; ты проснулся от мальчишеского сна; продолжать защищаться и открещиваться от правды, жестокой правды ты мог бы только ценой трусости и нечестности. А ты смел и правдив.

Был момент, когда, сохраняя еще внешнюю видимость черт капризного мальчика и вредного безумца, ты стал мужчиной, который понимает и собственную солидарную ответственность.

Нищий перестал быть комичным, а подлец – потешным. Капризы и легкая критика стали для тебя недостойным поиском легкого ответа на общий вопрос: что делать? Что должны делать мы – ты и Ружичка, я и другие близкие люди?

Это можно было бы назвать внезапным укором совести и желанием эту совесть разбудить.

Работа твоя невелика в сравнении с тем, что предстоит сделать и что ты сам хотел быть совершить, но это большая работа перед лицом того, что отложено в долгий ящик, что собирает жатву смерти и безмерных страданий.

Считай свою работу экзаменом и ступенькой лестницы. Не пытайся прыгнуть выше головы прежде времени.

Прежде чем опустится занавес, понадобятся твои молодость, сила и энергия. Тебе недолго ждать нового призыва и новых задач.

Правда ведь, я могу рассчитывать на тебя и на вас как на очень близких и умудренных опытом соратников?

По-мужски и по-солдатски жму руки тебе и Ружичке.

[НЕИЗВЕСТНОЙ ДЕВОЧКЕ]

25 марта 1942 года

Дорогая Хадаска!

Три воспоминания.

Я был очень молодым врачом в больнице. Ночью мать принесла задыхающегося ребенка. Умоляла оказать ей помощь, дать уход. Я обещал. Не спал несколько ночей, которые провел у кроватки больной девочки. Она выздоровела.

Забирая домой единственную дочурку, мать благодарила и благословляла меня.

– Как мне благодарить вас? Я приглашу вас на ее свадьбу.

– Я приеду даже с другого конца света.

Было много других матерей и семей. Ни одна не сдержала слова. Уходили одни дети, приходили другие. Летели года. Много сил утекло в тяжкую работу жизни.

Война – революции – эпидемия – жестокая русская зима.

Мне поручили четыре интерната для детей, заблудившихся на фронте и выселенных из своих домов, – [интернатов,] размещенных в халупах и виллах под Киевом.

Мой рабочий день продолжался шестнадцать часов. В темноте, бредя по колено в снегу, я два раза обходил свой участок. Закапывал капли в гноящиеся глаза, мазал йодом чесоточную кожу, перевязывал язвы и гнойники. Голодал.

Голодали дети. Ничего, кроме сушеной рыбы, а дрова мы крали в лесу с мальчиками. Лесник стрелял в нас дробью, как в ворон, – еще буржуазный лесник в уже коммунистическом лесу.

Я тайком купил буханку хлеба и ел его ночью в темноте, как вор. Я прятался и скрывался.

Мне стыдно было честно сказать:

– Я не смогу – голод мой не может перешагнуть определенной границы. Мне нужны силы.

Воспоминание из прошлогоднего лета.

Я остановился у киоска выпить газировки. Не успел я взять налитый стакан, как с обеих сторон выросли не руки, а какие-то хищные когти.

– A тринк190, пить.

Я бросил двадцать грошей и оставил стакан. Я испытывал не сочувствие, а омерзение и страх.

Дорогая Хадаска. Я хочу оставить тебе урок и мысль одного из моих наставников и ваятеля душ. Вацлав Налковский – великий ученый, щедрый общественник, неустрашимый боец, стойкий и упрямый, упрямый и грозный для врагов прогресса, – Вацлав Налковский написал:

«Не следует слишком расточительно разбрасываться жизнями отдельных личностей во имя общих целей; личность чувствующая и мыслящая – это слишком дорогой материал»191.

Да, милая Хадаска, ты имеешь полное право играть и веселиться, имеешь право на удобную кровать, ванну и чистое белье, на пирожное и веселые мысли и на приятные сны в ночи.

Я пишу об этом и подтверждаю твое право, потому что твои близкие исповедуют другой принцип: меньше всего для себя, все для других.

Если бы так называемое общество не было таким прожорливым и хищным, этот принцип был бы нелегким, но допустимым. Так, как есть, – он становится вредным и угрожающим.

Спрячь этот листок, а когда ты его найдешь, прочитав, согласишься, что сердце не всегда право, что не всегда можно ему безопасно доверить собственную судьбу.

С приветом.

ГЛАС МОИСЕЯ… ГЛАС ЗЕМЛИ ОБЕТОВАННОЙ… (РАЗМЫШЛЕНИЯ В ПЕСАХ)

[март 1942?] 192

Существует ли? Есть ли она? Существует ли она на свете?

Есть ли она или ее нет?

Я хочу знать, что такое свобода и что такое неволя.

Существует ли моя воля, есть моя «вольная воля», свободная воля? Я вольный человек или невольник?

Существует ли обетованная Земля свободы, или всегда и везде – только горький хлеб и кнут надсмотрщика, который велит, а я должен; а я не хочу, но должен? Могу ли я быть хозяином собственной жизни, моей собственной жизни, моего воздуха, которым дышу, моей воды, которую пью, хлеба, который ем, даже кнута, который меня ранит?

Должен ли невольник быть несчастным? Разве не может у него быть веселых часов? Разве у свободного человека все дни его жизни должны быть плохими, грустными, горькими?

Я невольник, и у меня есть свой хозяин. Он мне приказывает, а я должен слушаться и делать так, как он хочет.

Мой хозяин может быть добр, мой хозяин сегодня может быть весел, может, я нравлюсь моему хозяину, может, его приказы мягкие, а задания легкие? Может быть, он даже позволяет мне не делать того, что он велит, а иногда даже спрашивает, хочу ли я сделать так или этак?

Может быть, это даже удобнее – иметь кого-то, кто скажет, что мне делать, потому что тогда можно не думать: я ведь и сам часто не знаю, хочу или не хочу, чего хочу, чего не хочу, что мне делать сейчас и сегодня?

Я хочу быть невольником у хозяина, который меня любит и награждает, который весел и даже не держит кнута.

Мой хозяин редко бьет, или даже никогда не бьет, он только сердится и временами только гневно кричит. Или даже никогда на меня не кричит, потому что он меня любит. Иногда только нахмурит лоб и скривится или сердито посмотрит на меня.

Я веселый и счастливый невольник, которому хорошо.

Один смеется в неволе, а другой на свободе плачет, потому что он грустен и несчастлив.

И вот я слышу глас Моисея:

– Я требую, чтобы ты хотел, приказываю тебе хотеть быть свободным человеком. Иди за мной. Я приведу тебя в обетованную Землю свободы. Жизнь невольника – нищая и подлая. Жизнь в страхе, жизнь в презрении, жизнь в труде не на благо мое и моих братьев, но в бессмысленном труде строительства пирамиды для фараона, самого сильного владыки над всеми владыками страны. Пирамида из камня, гордая гробница, которая стоять будет вечно и не даст забыть, что жил-был хозяин, которого все должны были слушаться.

Из этих камней можно было построить целый город домов, которые защищали бы от хлада ночного и жара дневного, ветра и жгучего песка пустыни нас и наших детей и внуков.

Нет. Целый народ невольников должен работать на один труп, чтобы мир его помнил.

Моисей не обещал народу, что он сможет без труда и без боли есть вкусный хлеб и пить сладкое вино, а соком плодов утолять жажду. Земля Обетованная Моисея – это путешествие далекое и трудное, это блуждания и поиск, это лагерь и палатки в пустыне – это приказ только одного царя и господина; господин и царь этот не требует ни златого престола, ни мраморного дворца, ни острого меча, ни смиренных молитв или земных поклонов, ни жертв, никакой работы ради своего собственного удобства или гордыни.

Там, в пустыне, на высокой горе, на обычном камне, он тебе скажет: есть у тебя только я один, а жить и работать ты должен для себя и братьев твоих.

Один только дар тебе, награда и плата: седьмой день недели, день мира и отдыха, суббота для сердца твоего, рук и мыслей.

Свободная мысль свободного дня. И звезды над тобой на небесах.

Не убивай.

Не кради.

Требуй только того, что твое по справедливости. Не желай права, добра, собственности брата твоего.

Для меня, Господа твоего, нет ни иудея, ни египтянина, нет ни властителей, ни царей, ни слуг и подданных.

Чти отца своего и матерь свою, ибо ты сам собственный отец и мать, ибо ты сам себе хозяин и творец.

Мысль – твоя, дух – твой, голос – твой, приказ – твой и Бог – твой.

Уважай и слушай только самого себя. Ты – Человек.

Бог создал двух первых свободных людей и дал им рай. А они совершили грех невольников.

Спасенный от потопа Ной согрешил, а сын его смеялся над отцом.

Ад Содома не сумел выжечь грех.

Смешение и безумие языков и народов не научило хотеть только того, на что смертные имеют право.

Вот вам Ковчег, который понесете193, а в нем тоска по Земле Обетованной – не радости и счастья, не игр и смеха и сытости, но свободного труда и свободной борьбы, свободной жизни свободного человека.

Невольник ищет хозяина и властителя приказов, наказаний, наград и платы, чтобы ему ее дали, дали из милости.

Человек свободный ищет приказа, а за его выполнение – платы, ищет сам в себе, сам себе дает и платит, сам награждает и назначает наказания, и благодарит Бога за чистую и свободную жизнь, радующийся чистой и свободной совести.

[ГЛАВНОМУ ДОМУ-УБЕЖИЩУ]

2 апреля 1942 года

Вельможной пани

доктору Наталии Зандовой

Пишу друзьям с улицы Дзельной…

Сегодня уже второй вечер седера. Я должен был прийти к вам на этот вечер, но не могу. Поэтому пишу, чтобы вы знали, что я вас помню и желаю всех благ. От всего сердца хочу, чтобы приближающееся лето стало для вас хорошим.

Но прийти не могу, потому что я стар, устал, слаб и болен.

Вчера днем я был у вас, было собрание, на котором мы советовались, что делать, чтобы вы были здоровы, чтобы у каждого была собственная кровать, чтобы вам было не хуже, чем в других интернатах.

Когда я возвращался домой, лил дождь. Я уже был простужен. Я устал, потому что шел долго; я хотел лечь в постель, но у нас были гости, приглашенные на седер, так что, хотя у меня болела голова, болели спина, и ноги, и руки, и кашель замучил, я не мог лечь и делал вид, что здоров и весел, чтобы детям и гостям не было неприятно. Я снова устал, а ночью не отдохнул.

Знаете, как плохо бывает, когда что-то болит, когда человек с трудом встает и ходит. Когда ему холодно, его знобит, когда мучает кашель.

Неприятно быть старым. Но что поделать? Так должно быть, и этому ничем не поможешь. И самое лучшее место для старика и его спасение – это полежать, почитать себе, подумать о хороших людях, о том, что на свете будет еще лучше, и люди станут лучше.

Никто не будет ничего отбирать у других, никто не будет никого бить и никто никому не будет докучать.

Может быть, будущий седер мы проведем вместе? Я очень этого хочу.

Может быть, через год мы будет жить поближе друг к другу? Это было бы удобно. Потому что сейчас с Дзельной на Сенну – это очень далеко.

Пока что все должно быть так, как есть. Но и в этом году я могу и сейчас передать вам мои самые добрые пожелания и вспоминать о совместно проведенном месяце еще темной и суровой зимы.

Передаю вам самый горячий привет, мои дорогие. Живите, будьте здоровы и веселы. Этого вам от всего сердца желает…

ОРГАНИЗАЦИИ САМОПОМОЩИ РАБОТНИКОВ АПТЕЧНОГО ОТДЕЛА ЕВРЕЙСКОГО СОВЕТА

9 апреля 1942 года

В Организацию самопомощи

Аптечного отдела Еврейского совета

Уважаемые господа!

Сердечным товарищем в не вполне легальной и не вполне безопасной работе последних студенческих лет был в нашей группе аптекарь. Во время его ночных дежурств на Медовой194, в диспутах и планах, столь же прекрасных, сколь и невыполнимых, мы формировали людей нового мира.

Позже союзником и щедрым покровителем культурных начинаний серой журналистской братии тоже был аптекарь, кроткий, добрый, внимательный, умный, – старый Климпель на углу Пружной и Маршалковской195.

Так было сорок лет назад.

Еще позже – бескорыстный работник родственной точки, Заменгоф, тихий сын великого отца196.

Вот такие воспоминания.

А сколько мелких и драгоценных услуг, помощи всякий раз, когда я ее просил, уроков и пояснений, когда мне были непонятны состав, доза, действие каких-нибудь лекарств!

Скромность и осторожная рассудительность – ваши профессиональные достоинства, в то время как шумная самоуверенность и халатная рискованность столь часто бывают пороками профессионального врача.

Я бы от всей души хотел проводить долгие спокойные часы в душевной компании. Так нужен человеку этот покой, и так его не хватает.

К сожалению, этот остаток сил и энергии я должен бережливо расходовать на повседневные задачи и действия.

От всего сердца желаю успеха вашему мероприятию. Скромный дополнительный взнос в виде серебряной монеты в два злотых должен свидетельствовать, что я хотел бы кроме обычной платы за входной билет внести толику благородного металла.

С глубоким уважением…

[О ПРОЕКТЕ «РЕБЕНОК И ПОЛИЦИЯ»]

13 апреля 1942 года

10 апреля текущего года по просьбе Инспекции Главного управления службы порядка я представил проект решения вопроса «Дети улицы».

От скорейшего решения этого вопроса зависит санация Главного дома-убежища, который не может (а именно это и делает) ежедневно принимать значительное количество детей, направляемых туда полицией, Отделом опеки Еврейского совета, даже организацией CENTOS 197.

Ребенок и полиция

Суровая речь в годину грозной действительности.

Понятно и быстро – экономия энергии и средств.

Без грязных клише; болтовня – бесстыдство, мерзость и никчемность.

1. Главное управление должно потребовать, чтобы Отдел медицинских стационаров установил, какой больнице по дороге (угол Лешно и Желязной?) вменить в неукоснительную обязанность принимать все трупы детей и агонизирующих детей – в любое время дня и ночи.

2. Главное управление должно создать специальный детский отдел.

3. Нет правил и инструкций, где содержались бы существенные указания в отношении детей.

4. В программе курсов подготовки сотрудников должна быть тема «ребенок», причем не в последнюю очередь, не после других «существенно важных» вопросов.

5. В каждом случае преступления по отношению к ребенку Главное управление должно приложить все силы, чтобы найти виновного и виновных и без всякой жалости и ложного стыда передавать их судебным инстанциям.

(Не думаю, чтобы плакат с фамилиями расстрелянных преступников замарал традицию отношения еврейского общества к ребенку.)

Необходимость немедленных действий требует следующего:

1. Чтобы каждый дворник по дому был обязан незамедлительно доставлять ребенка по указанному адресу. Домовый комитет198 имеет право требовать возмещения расходов на перевозку ребенка.

2. Чтобы дежурный, патруль, наконец, каждый милиционер располагали одним адресом, где направленного ребенка обязаны принять.

3. Чтобы для детей, направляемых в поздние вечерние часы, в каждом комиссариате существовал хотя бы угол (кроватка), хоть на лестничной клетке или в вестибюле, где прибывший ребенок может провести ночь, хоть бы и на полу.

4. Чтобы в аптечке или в ящике в коробке лежало снотворное с инструкцией к применению.

5. Чтобы жилец-сосед обязан был дать кружку горячей воды, а если ее нет – хотя бы холодной из-под крана для того, кто хочет пить.

Дети, которых Служба порядка встречает на улице или к кому ее вызывают во дворы и частные квартиры:

1. Младенцы и дети старше года, которые еще не умеют ходить.

2. Дети, которые в силу увечья, отсутствия сил или несчастного случая, болезни или глубокой умственной отсталости не могут сами ходить и должны быть отвезены в больницу или приют.

3. Дети, которые не хотят, чтобы их доставили к месту назначения, и при задержании своим криком или поведением собирают толпу.

4. Дети подброшенные, заблудившиеся или приведенные случайными взрослыми, к тому же в поздние вечерние или ночные часы, с той целью, чтобы вынудить предоставить детям первый ночлег без мытья и дезинсекции одежды.

5. Дети постарше и молодежь, задержанные в месте совершения незаконных или преступных действий.

6. Дети и молодежь, которых в Службу порядка передает польская полиция, жандармерия или жертвы нападения.

7. Дети, в отношении которых можно установить или существует подозрение, что они являются объектом эксплуатации, что их принуждают к попрошайничеству и к уголовным преступлениям.

8. Несовершеннолетние проститутки.

9. Несовершеннолетние сумасшедшие.

10. Трупы детей на улицах и в общественных местах.

ДВА ГРОБА (НА СМОЧЕЙ И НА СЛИСКОЙ)

[зима 1941/42 гг.]

Когда я хожу по улицам, я всегда смотрю под ноги, чтобы не упасть и не удариться. Потому что сломанные кости у стариков срастаются с трудом. Поэтому я его не увидел; может быть, я его и заметил и на секунду подумал: «Какой красивый мальчик!» Может быть, именно так я и подумал, а через минуту о нем забыл.

Ему пятнадцать лет, может, четырнадцать, может, шестнадцать. Люди говорят: «Пятнадцать весен прожил». Так говорят потому, что молодые годы – солнечные, когда цветут красочные цветы мечтаний, даже тогда, когда дома плохо и людям вообще плохо. Теплые весенние года, пятнадцать цветистых, солнечных, счастливых, молодых лет – и яркие, как весенние бабочки, мечты. Много таких мальчиков и девочек ходят по улицам, красивых и ярких, и чистых даже в грязных лохмотьях.

Если я даже и заметил этого мальчика, проходя мимо, я ничего о нем не знал; не знал, жива ли его мать, есть ли у него мать, да и отец, не знал, где его отец и мать, потому что людей сейчас раскидало, один здесь – другой там; даже малых детей, а что уж говорить о таком большом мальчике в пятнадцатой весне его жизни.

И вот, пожалуйста: недавно, очень морозным днем, на улице Смочей я увидел его, можно сказать, в первый раз.

Вы же знаете улицу Смочей. Она всегда была такой. Столько людей – толкаются, спешат, ссорятся и торгуются, кричат, расхваливают кто что продает: этот картошку, тот папиросы, третий – одежду, четвертый – конфеты.

А красивый мальчик тихо, очень тихо, тишайше лежал на снегу, лежал на белом, лежал на чистом белом снегу.

Рядом с ним стояла мать и раз за разом повторяла: «Люди, спасите». Это наверняка была его мать. Только эти два слова, и она не кричала – повторяла она громким шепотом, только это и ничего больше:

– Люди, спасите, люди, спасите.

А люди проходили мимо, никто его не спасал; люди не делали ничего плохого, потому что ему спасение уже не требовалось.

Лежит тихий и такой кроткий и спокойный, такой светлый на белом снегу.

Рот у него приоткрыт, словно он улыбается. Я не заметил, какого цвета у него губы, но, наверное, розовые. И зубы белые.

И глаза у него приоткрыты, а в одном глазу, в самой зенице, – маленькая искорка, наверное, звездочка, самая маленькая из наименьших, светится звездочка.

– Люди, спасите, люди, спасите.

А теперь второй гроб; кажется, дело было в субботу. Даже наверняка в субботу. Этот гроб должны были видеть все, кто шел к родным […]199 по левому тротуару нашей улицы Слиской.

Ребенок – маленький ребенок, может быть, трехлетний! Я видел только его ступни, крошечные пальчики ног.

Ребенок лежал у стены, завернутый в бумагу. Тоже на снегу. Я не заметил, не помню, серая это была бумага или черная. Знаю только, что эта черная или серая бумага была очень старательно, очень заботливо, очень нежно, очень точно и ровно – снизу, сбоку и сверху – была перевязана веревкой.

Только эти пальчики маленькой ножки.

Кто-то, прежде чем вынести и положить на снег, старательно перевязал этот маленький узелок, этот детский сверточек.

Понятно, что это мать.

Понятно, что дома у нее не было ни бумаги, ни веревки. Она зашла в магазин и купила их.

Только это я знаю, больше ничего. Разве что расскажу, как мать этого ребенка рожала, как страдала, истекала красной кровью, потом кормила белым молоком – грудью кормила, белым, сладким, теплым молоком своей груди.

Вы, наверное, хотите знать, почему я пишу об этом маленьком ребенке, когда столько других умерших взрослых, мужчин и женщин, молодых и старых, я видел в подворотнях и около стен на стольких разных улицах квартала, где живые люди носят на правой руке повязку с голубым щитом Давида.

Так вот, мать этот свой сверток, эту свою посылку […] ровно, старательно и заботливо перевязывала веревкой.

Бумага была грубая, именно такую называют упаковочной. Как же она позволила пяти крохотным пальчикам и маленькой ступне до щиколотки торчать из бумаги? Она ведь не могла этого не заметить.

Значит, это было сделано умышленно.

Ну да.

Но почему?

Нелегко было маленький клубочек так упаковать в бумагу, чтобы все было ровно и гладко, и только одно это…

Я вам скажу, если хотите.

Мать боялась, что прохожий может подумать, что кто-то бросил, потерял или положил что-то темное, или оставил на минутку в спешке, чтобы вернуться и снова взять под мышку и унести куда надо. Так могло быть. Людям сейчас трудно рассуждать разумно: они спешат, потому что благотворительная кухня выдает суп только до определенного часа, а в разных конторах нужно долго стоять в очереди.

Могло случиться именно это, так мог подумать прохожий. Да и он – он тоже мог в спешке не подумать, а проходя, бездумно, чтобы убедиться, что в бумаге нет ничего ценного, что может пригодиться, чтобы не наклоняться без нужды, мог этот бумажный сверток пнуть: твердый он или мягкий, может, там можно чем-нибудь поживиться.

Вот этого мать не хотела – поэтому оставила эту босую ножку, чтобы люди видели, что нет ни ботиночек, ни чулочков, что нечего взять.

Поэтому она так поступила со своим умершим ребенком, со своей крохоткой. Потому что больно, когда кто-то пинает то, что ты любишь. А люди сейчас и нетерпеливы, и рассеянны, и часто говорят совсем не то, что хотят сказать, и делают совсем не то, что хотят, а то, что просто подвернулось. Ведь даже сны – и те бывают бессмысленными, странными какими-то и перепутанными.

БЮРО СОВЕТОВ

[апрель 1942 года]

Пишет в своем дневнике Монюсь. Пишет так:

«Иногда я думаю и задаю себе вопрос, как так получилось, что у меня нет дежурства по поливу растений в горшках. Ведь у меня было такое дежурство, и я хорошо выполнял свои обязанности, но я не знаю, как потерял его».

Такой мелкий вопрос, такая маленькая несправедливость, может быть, всего лишь недоразумение.

Другой бы решил этот вопрос. Ходил бы туда и сюда, спрашивал одних и других, просил, скулил и поднял бы шум.

Но Монюсь Фрайбергер не любит надоедать. И целый месяц, то есть тридцать раз, он не мог делать то, что любит и умеет делать. А к тому же он сам не знает и терзается, и спрашивает себя самого:

– Это моя вина? Может, это моя вина? Почему так получилось?

И глядя каждый день в календарь, считает, сколько дней осталось до мая, и мечтает отгадать, вернут ли ему его дежурство.

Монюсь пишет в дневнике:

«Я задаю себе вопрос».

Ну да: он спрашивает себя, потому что кто захочет разговаривать с ним о такой мелкой и неважной вещи. А к воспитателям стыдится подойти, не хочет никому голову морочить, потому что знает, что воспитатели не всегда охотно отвечают на вопросы.

У воспитателей времени нет.

О-о-о, вот именно: у персонала нет времени на то, что не является проступком, потерей, нарушением правил, а всего лишь – тихое желание мальчика или девочки.

Я это сейчас пишу в среду. Я вернулся домой в пять и хочу пану Генеку дать статью в газету.

Я иду в свой изолятор, а там лежат Лоня, и Ханечка, и Фелюня. А на столе стоят три обеда.

Я вспомнил, как тихо и приятно дежурить возле клозета. На дежурстве – Леон. Я ему и говорю:

– Иди в сад, я тебя подменю.

Он обрадовался, сказал «Спасибо!» и побежал. А я взял доску подложить под тетрадь, стул и тетрадь, сижу пишу.

И думаю:

«Тут можно спокойно писать».

И вдруг, может, минут через десять, возвращается Леон. Спрашиваю, почему, а он ничего не отвечает.

Я подумал, что, может, пани Саба200 вмешалась и что-то ему сказала. Потому что сотрудники часто вмешиваются в то, чего не знают и не понимают. Им кажется, что они делают добро, а на самом деле только вносят путаницу и причиняют неприятности.

Но Леон говорит, что нет, не пани Саба.

– Может быть, ты в саду с кем-то поссорился?

– Нет.

– Тогда почему ты вернулся?

Тут Леон начинает плакать.

Он пошел было в сад, но вдруг ему стукнуло в голову, что он, может быть, плохо сделал, что согласился уйти, может, нужно было отказаться.

Стало быть, и тут, как у Монюся, горесть невеликая, но горесть в теплый и солнечный день.

Немного таких дней в году в польском климате.

Люди говорят:

– Хорошо вашим детям: у них всегда на лицах улыбка.

Это и правда, и неправда.

Даже до войны, много лет назад, я задал написать работу на тему:

«Десять моих горестей».

Были такие, которые написали мало, но были и такие, кто написал по двадцать и по пятьдесят горестей.

Были горести, о которых я и раньше знал, а именно:

«Первая моя горесть – это то, что у меня нет ни папы, ни мамы. Вторая – что мне плохо живется. Третья, что мне хотелось бы иметь братика или сестричку. Четвертая – это школа. Пятая – что моя кровать стоит тут, а за столом я сижу там. Кое-кто меня задирает. Кто-то из воспитателей ко мне придирается. Мне не дали пальто. Я плохо отдежурил. У меня отобрали то-то и то-то».

Именно поэтому возникли в Доме сирот суд, нотариат, смена столов, нулевой стол, карточки на дежурство, газета, календарь и опека201.

И понемногу, помаленьку упорядочивалась наша жизнь.

Но не все можно было решить. Есть вопросы, но недостаточно закона для всех, нужен добрый совет для одного.

Вот именно.

Я ставил разные эксперименты.

Я ввел пари202.

Какое-то время очень многие дети писали дневники.

Уже после войны я поставил другой эксперимент: я повесил книжечку, куда записывались те, кто хотел со мной поговорить.

Эти разговоры иногда проходили в моей комнате между спальнями, иногда – в магазинчике или в классе, иногда в субботу, прежде чем дети расходились по семьям, иногда вечером.

Но не получилось.

Одни докучали мне каждый день, другие стеснялись записаться. Иногда у меня не было времени. И что хуже всего: я не мог ничего с этим поделать.

Препятствия и помехи были разные, но самым большим препятствием было то, что мало кто просил совета, – просили только помощи.

А если можно было кому-то дать письмо или сделать что-то для одной семьи, то немедленно каждый из них попробовал бы получить хоть какую-то помощь, а некоторые просто выклянчили бы ее.

Хуже всего было то, что все думали: если сотрудники захотят, они могут все.

Среди проблем бывали и такие, что кто-то хотел исправиться, но не знал, как это сделать. Он пытался сам, но ничего не получалось. Иногда кто-то так запутается или досадит кому-то, что перестает нравиться прочим и не знает, что делать.

У поляков есть исповедь. Они идут к ксендзу, говорят, что натворили, ксендз наложит епитимью: читать такие-то молитвы, извиниться или вернуть что-то.

И это помогает.

Хасиды часто ездили к цадикам203 с просьбой дать совет. У кого были проблемы, тот писал их на листке, и раввин советовал, что делать.

Я уже говорил на общем собрании, как пан Блайман204 помогал нам не деньгами, а добрым советом.

Может быть, получится наш новый эксперимент, чтобы Адась основал такое бюро советов. Одному посоветовал бы подать на кого-то (или на себя самого) в суд, второму – подать заявление, третьему – писать дневник или заключить пари на что-нибудь, или сменить дежурство.

У мальчиков одни проблемы, у девочек – другие, у маленьких – третьи, у старших – четвертые. Разные проблемы у спокойных и озорников.

Адась один со всем не справится. Ему необходима помощь других. Как это сделать, в каких вопросах и в каких экспериментах, мы узнаем только позже.

Но если это и не получится, никакого позора в этом нет. Потому что это трудно, труднее всего, самое трудное.

Если у меня за тридцать лет не получилось, это не означает, что […]

БЮРО СОВЕТОВ И НОВЕНЬКИЕ

[апрель/ май 1942 года]

Они пришли в изолятор со своими откровениями: Беня, Эли и свидетель Моисей. У них важные вопросы, и они хотят исправиться.

Я видел, что это какое-то запутанное старое дело, поэтому до обеда мы не успеем. И видел, что у Бени чудовищно грязная после стрижки голова. Поэтому я взял их бумаги, взял мыло и вымыл Бене голову, потом еще подровнял машинкой и еще раз вымыл и протер спиртом. И тут дали звонок на обед.

Съел я щи, кашу и мясо и хотел, чтобы меня взяли добровольным помощником резать медовик205. Но они не захотели. Не знаю, почему. Они-то хотели, чтобы я чистил свеклу. Тут уж я не захотел, потому что это занятие не по мне.

Уже после обеда, на свежую голову и с новыми силами, я прочитал эти листочки. Трудно было понять, что к чему, потому что листочки были помяты и перекручены.

Дело номер 98 938. Пишет Беня:

«Один раз, где-то в середине февраля, я, Эли и Моисей Штокман пошли в синагогу, и там стали говорить о разных кухнях в приютах, о том, что большинство директоров тибрит (ворует), а потом [я] спросил Эли: “Ну, а у нас как? Пани Ружа206 тоже что-нибудь тащит?”

Тогда Эли сказал: “Может быть”.

Тут я спрашиваю Моисея: “Ну, а ты как думаешь?”

Он сказал: “Не знаю, но мне так кажется”.

Я считаю, что Эли виноват, потому что он должен был мне сказать, как есть на самом деле, а не говорить всякие “может быть”. А откуда мне было знать, когда я прожил тут всего дней двенадцать или пятнадцать. Конечно, сегодня, когда я уже знаю организацию Дома cирот, я так совсем не думаю. Да я и не говорил ничего такого, я просто спросил».

Пишет Эли: то же самое дело номер 98 938.

Эли пишет:

«Раз в синагоге мы начали говорить о кухнях. И тут вдруг Беня говорит, что пани Ружа наверняка потаскивает со склада, потому что Ромця ест такие вкусные вещи. Я говорю: “Наверняка нет, она просто меняет тот хлеб, что по карточкам, на белый, потому что Ромця маленькая, она же не может есть тот хлеб, который по карточкам”. Беня: “Но она и тибрит, наверное, тоже, а?” Эли: “Может, но наверняка нет, потому что я один раз слышал, как пани Ружа, чуть не плача, говорила пану Ромеку из магазинчика, что она работает за кусок хлеба и отвечает за хозяйство”. Беня мне сказал, чтобы я никому об этом не говорил, потому что ему тогда влетит. Я и говорю: “Хорошо”. Моисей, который все это слышал, может быть свидетелем».

Моисей свидетельствует:

«Это правда, что Эли говорит, потому что пани Ружа меняет хлеб по карточкам на белый для Ромци. Эли говорит правду, а Беня клевещет, что пани Ружа ворует. И сказал, что если про него это расскажут, то ему придется уйти из Дома сирот и он умрет с голоду».

Дальше в показаниях новая ссора о том, что один хотел откупиться, а второй не хотел, что это было не в феврале, а позже, что этот требовал, а тот грозил и что Моисей пишет под диктовку Эли, что очень выгодно знать чужие тайны, потому что их можно разбалтывать или ими шантажировать.

Последний абзац был таким:

«Я подумал, что мне это уже надоело: пусть уж раз и навсегда все закончится, ну, накажут меня один раз, и я уже не буду день и ночь бояться, что он все про меня разболтает. А когда я попросил его про это дело забыть, он мне сказал: “Да удавись ты!”»

Это дело и смешное, и грустное.

Смешно, потому что впервые такая длительная ссора без драки. Ссоры без драки у мальчиков редко бывают. А уж писать они совершенно не любят. Предпочитают драться, потому что с этим меньше возни и все быстрее заканчивается.

Смешно, потому что все началось в синагоге, где люди молятся, а не говорят о кухнях и о еде. У нас только Фишель засранец – вместо того чтобы приходить на молитву, приходит искать ссоры.

Смешон и страх Бени, потому что каждый новичок имеет право смотреть, что происходит и как ведется хозяйство, он может сравнить, как хозяйничают здесь, а как – в других местах. Мы никого не боимся и никому не запрещаем смотреть или говорить громко и прямо, а не по секрету. Настоящим ворам только того и надо, чтобы все было шито-крыто, по секрету и на ушко.

Но эта история еще и грустная. Грустно, что директора и работники кухонь часто нечестные и непорядочные люди, причем не только кухонь, но и приютов, и бурс. Грустно, что об этом знают и говорят и взрослые, и молодые, и маленькие, и ничего не делается, чтобы этой пакости не было.

А самое печальное то, что честные и порядочные люди часто не могут получить работу, а если наконец устраиваются работать, то им не платят.

– А что нам делать, если дома голод, а мы ничего не можем купить, потому что у нас нет ни гроша, потому что нам должны за полгода, а то и за год!

– Я не был попрошайкой, – говорит один.

– Я не был грязным и вшивым.

– Я не был вором.

И льются жалобы и воспоминания из давних лет, когда тоже были бедные и богатые, честные и нечестные, работящие и ленивые, но тот, кто хотел честно заработать на семью и детей, – тот мог это делать.

Много зла принесла война и человеческой плоти, и совести.

И много зла видят юные глаза.

И много горечи в их сердцах и речах.

Если бы мальчики пришли со своей тайной в Бюро советов, им сразу бы все объяснили. Не нужно было бы ни ссориться, ни бояться, ни сердиться, ни думать столько недель подряд о скверных и грустных вещах.

Если у кого-то есть тайна, пусть смело придет с ней в Бюро советов, потому что и так все откроется, но будет слишком поздно. Именно так получилось с матерью Салюни. Так было с историей Амуся, который живет в нищете из-за глупой бабки и сумасшедшей матери.

А мошенничества матери Михала лишили жизни и ее, и его.

Даже во время войны лучше идти прямой дорогой. Лучше, потому что она безопасная и трудна только в самом начале.

КАК Я БУДУ ЖИТЬ ПОСЛЕ ВОЙНЫ

[1940–1942?]

Дневники пишут человек пятнадцать. Я знаю, что писать хотят и другие. И знаю, что им это принесло бы облегчение и пользу. И знаю, что они стыдятся и не знают, как начать.

Впрочем, почти все, кто начинал писать, не знали и искали свой путь.

Один начинал с описания, что он делал в течение дня. Потом спрашивал, может ли он писать, о чем ему думалось.

Другой начинал с воспоминаний своих довоенных лет или с месяца осады Варшавы. Третий писал о детях, товарищах, обо всем доме, но о себе очень мало или вообще ничего.

Один только написал, что он будет делать после войны.

Мне кажется, что не все верят, что война закончится. Те, кто помладше, даже плохо помнят, как проходила жизнь.

И не очень верят, что они вырастут, что на самом деле будут такими, как панна Ружа или пан Фелек. Странно: пан Фелек был мальчиком, играл в игры, ходил в третий класс, был в харцерском отряде, его стригли и мыли ему голову.

А ведь хорошо было бы иногда подумать не только о том, что было, но и о том, что будет.

В разговорах часто слышится, что этот будет зарабатывать, тот хочет быть слесарем или электротехником.

Наверняка они думают еще больше, только стесняются сказать.

Раньше я задавал вопрос: ты доволен, что родился на свет? Сколько ты хочешь иметь детей, когда женишься; как ты их назовешь; ты предпочтешь быть богатым или ученым и прославленным?

И мне кажется, что было приятно именно на эту тему начать писать дневник.

Что я буду делать после войны. Хочу ли я жить в Польше или уехать, и куда уехать: в деревню или в город, в большой город или маленький городишко? Сколько я хочу зарабатывать в день, какой будет моя квартира, мой домик, двор, садик?

Буду ли я работать на заводе или на себя, в магазине или в мастерской, в конторе или только дома?

Какой будет моя будущая семья? Хочу ли я жить один, или с женой, или, может, с сестрой, с братом, с другом?

Женюсь ли я? Долго ли буду ждать, прежде чем выберу жену? И какой она должна быть: моей ровесницей, старше или моложе меня?

Хочу ли я быть богатым и насколько богатым? Сразу ли я разбогатею или буду собирать злотый за злотым? Что я куплю сначала, а что потом, или, может, все сразу?

Что я буду есть, как буду одеваться? Сколько у меня будет костюмов, какие они будут? Что я буду читать и как проводить часы отдыха после работы?

Каким тогда будет мой пятничный вечер и день субботний?

Какой я хотел бы видеть судьбу моих братьев и сестер, если они у меня есть, матери или тетки, которые еще будут живы?

Хочу ли я, чтобы все это случилось как можно скорее, сразу, или же я предпочту терпеливо ждать год за годом, лето за летом и зиму за зимой?

Как будет проводить лето моя семья, буду ли я приходить в гости в Дом сирот, стану ли писать письма друзьям, которые будут жить вдали от меня?

Когда мне будет лучше всего: когда мне будет двадцать, или тридцать, или сорок лет?

С какими трудностями придется мне бороться в жизни? Хочу ли я приключений, или лучше жить спокойно, не меняя ни квартиру, ни соседей, ни образа жизни?

Такие мысли о жизни один строит как план, другой – как мечту.

Мечта интереснее, но план – это то, что наверняка воплотится в жизнь.

Потому что я вырасту, потому что я же должен стать, наконец, взрослым; я же буду работать и зарабатывать. Я же должен буду что-то покупать, где-то жить, во что-то одеваться.

В детском саду в Киеве207 учительница задала написать маленькое сочинение: «Кем я хочу стать, когда вырасту».

Один мальчик написал:

«Я хочу быть волшебником».

Над ним начали смеяться, но он рассудительно ответил:

– Я знаю, что мне не стать волшебником, но ведь пани учительница велела написать, кем я хочу быть.

ПОЧЕМУ ОНИ МОЛЯТСЯ?

[1940–1942?]

Когда собрались все мальчики, которые записались на ежедневную молитву, я их спросил, почему они молятся, почему приходят на молитву. Это было давно, поэтому я не помню точно, а тетрадь, куда я записывал ответы, пропала.

Ответы были примерно такие:

Первый сказал:

– Почему бы мне не молиться? Я же еврей.

Второй сказал:

– До завтрака мне нечего делать в спальне, а в классе тепло и светло.

Третий ответил:

– А я хочу получить открытку на память о двухстах восьмидесяти совместных молитвах208. Мне не хватает только сорока.

Четвертый сказал так:

– Приятель во дворе мне говорил, что если кто не молится, то к нему придет ночью дух, посадит его в мешок, завяжет и задушит. Вот я и боюсь: а вдруг это правда…

– Меня мамуля просила, – сказал пятый.

А шестой сказал так:

– Когда я в субботу прихожу домой, дедушка меня всегда спрашивает, набожные ли дети в Доме сирот и молятся ли они. Если бы я сказал ему, что нет, ему было бы неприятно, а я же не буду ему врать.

Седьмой ответил так:

– Когда отец зимой умер, мне не хотелось утром вставать и идти в синагогу. Но один раз мне приснился отец и начал меня стыдить: «Когда я был жив и работал для тебя, я не выбирал погоду. В дождь и мороз, часто в ночи, даже когда я уже был болен, я вставал с постели, если знал, что можно заработать. А тебе лень прочитать по мне кадиш». Я проснулся и обещал, что буду молиться.

– Пан Хоина209 много лет ежедневно приходил на молитву. У него был набожный опекун, который велел ему приходить молиться, а потом пан Хоина уже привык. Я помню, как стояли рядом маленький Хоина и его большой опекун, и они вместе молились по одному молитвеннику.

Девятый рассуждал так:

– Я каждый день утром одеваюсь, моюсь, завтракаю, учусь в школе и играю с товарищами. Почему бы еще и не помолиться? Есть люди, которые говорят, что Бога нет; но откуда им знать, они что, такие умные? Кто-то же должен был все это создать. Значит, это и был Бог.

Десятый коротко ответил:

– Поляки молятся и ходят в свои костелы, стало быть, и евреи должны быть не хуже.

Одиннадцатый высказался:

– Если еврей не молится, то за этот его грех наказывают всех евреев. Поэтому мы болеем заразными болезнями, поэтому есть бедные и разные несчастья, потому что много евреев не молится. А я не хочу, чтобы еще и из-за меня страдали.

Двенадцатый рассказал о своем воспоминании о хедере.

– Ребе учил нас в хедере210, что евреи сильно страдали за то, что молились. Их убивали, жгли синагоги, отбирали сидуры и бросали в грязь или в огонь, приказывали им в праздники ходить в костелы, не позволяли работать или ходить по городу. Каждый еврей спешил на пятничный вечер, иногда ему приходилось идти через лес, где были бандиты и волки. Ребе говорил, что молились все мои дедушки и бабушки, поэтому стыдно, когда лентяй не хочет идти даже в класс, который рядышком и где ему ничего не угрожает и не мешает.

Тринадцатый объяснял так:

– Когда у меня неприятности или когда я поссорился с товарищем, я молюсь, потому что мне приятно, что я могу рассказать Богу, как было, что товарищ неправ. Когда я так думаю во время молитвы, то мне не так больно от несправедливости или наказания.

Четырнадцатый заявил:

– Я заметил, что, когда я прихожу на молитву, мне легче исправляться, легче стараться. Тогда у меня мало замечаний, на меня мало сердятся. И я не делаю ничего плохого ни дома, ни в школе. Молитва очень помогает.

Пятнадцатый сказал:

– Когда я болен, или что-то у меня болит, или дома случится что-то плохое – мама или брат заболеют, или заработков нет, или хозяин надоедает претензиями, или другой квартирант, – мне неприятно. А так я помолюсь и попрошу, и уже не тревожусь, и потом мне хорошо.

Шестнадцатый поделился:

– Я и сам не знаю, почему прихожу на молитву. Я молюсь, потому что молюсь. Я вообще не задумывался, почему. Когда вспомню, я вам напишу и положу в почтовый ящик.

Семнадцатый сказал:

– Когда я молюсь, то вспоминаю дом, как раньше бывало. Я всегда в субботу ходил с отцом в синагогу. Тут, в Доме сирот, тоже есть пятничный ужин, но все по-другому. Мне тут неплохо, но, когда я был дома, я сам больше любил и меня больше любили. Никто меня не называл подлизой или неженкой. В Доме сирот мне тоже дают конфеты, но тогда их приносил папа и дразнил меня, что мне их не даст, а даст маме и сам съест. Это было смешно, ведь я знал, что это шутка. Дома в субботу был чолнт. Дома все по-другому.

Когда он так говорил, предыдущий мальчик и перебил:

– О, я понял. Именно так! И я точно так же, как он. Молитва – это как если бы в будний день зашел домой, к семье. Я молюсь и вспоминаю это, и это, и это – все, как было дома.

Тогда на молитву приходило много девочек. Одну даже прозвали «ребицин»211.

Ее любили, поэтому особенно не дразнили, а она не сердилась.

Она была постарше и ходила на работу – училась то ли делать зонтики, то ли шить перчатки, то ли еще что-то. Она не могла прийти в другой день, поэтому вошла в класс вместе с мальчиками.

(А я говорил, что, когда все вместе, это слишком много народу, поэтому сегодня мальчики, а девочки – завтра.)

И она сказала так:

– В нашем коридоре живет польская семья. Они хорошо относятся к евреям, всегда одалживают денег мамуле, когда ей нужно.

И она сказала, что у евреев плохо, что девочки могут не молиться, а ведь именно им молитва нужнее, потому что они больше времени проводят дома и с детьми.

Регинка подытожила так:

– Это не Господь Бог так сделал, что молитва мальчиков важнее. Это раввины выдумали, потому что они сами мальчики. У поляков все молятся вместе, а у евреев это так выглядит, словно мы у Бога чем-то хуже.

Когда Регинка закончила свою речь, мальчики ничего не сказали.

И девочки и дальше приходили на молитву.

Кажется, именно Регинка сказала:

– Если нет отца, приятно знать, что Бог – отец всем, значит, и мне тоже.

Молитву не нужно понимать, ведь ее можно только чувствовать.

Я хотел еще спросить других, почему они не молятся, но тут начались школьные занятия, политика – и все изменилось.

ДВА МОИХ СТРАННЫХ СНА

[апрель 1942 года]

Я заснул. – Сплю, сплю… Сначала мне ничего не снилось. Я только чувствовал, что я еду, или лечу, или плыву, или бегу. Что я не в кровати, не в доме на Слиской, не в Варшаве, не в Гоцлавеке. Я в деревне, но в далекой, неведомой стране, где я никогда прежде не был.

Я понимаю, что страна эта далекая и чужая, потому что деревья другие, высокие и зеленые, у нас таких нет, и трава, которой у нас нет, и хаты по-другому сложены, и люди иначе одеты.

Я как раз вхожу во двор, и меня гостеприимно приветствует хозяин.

А я не знаю ни как я сюда попал, ни зачем я тут. Я смутился. А он себя так ведет, словно меня знает. И говорит:

– Я как раз собирался коров доить, но, раз у нас гость, моя дочка коров подоит. Она уже взрослая.

И продолжает:

– Да-да. Я уже не так молод. Правда, я рано женился, но мне уже шестьдесят лет. У меня внуки есть, которые ходят в школу. Даже один правнук есть. Я прадедушка.

И говорит:

– Я всегда жил спокойно. Не работал через силу. Голодным не ходил. Ни разу ни один врач меня не обследовал. Никаких лекарств я не принимал. Ни с кем не ссорился и никогда еще не был в суде. Хата у меня светлая, луг мой пахнет цветами, а коровы дают хорошее жирное молоко. Сад приносит сладкие плоды, из которых я варю варенье. Я вовремя плачу налоги и каждый день благодарю Бога, что он дал мне этот счастливый край, добрых соотечественников, плодородную землю, веселое солнце и здоровых детей.

Он замолчал, посмотрел на меня и спросил:

– Вы родились в Польше, вы католик?

– Нет, я польский еврей.

– И у нас тоже живут польские евреи. Я знаю пару человек, а один – мой друг. Вместе мы ходили в школу, за одной партой сидели, вместе летом купались в реке, а зимой катали друг друга на санках и катались на коньках. У него в Польше остались брат и сестра. Они живут в Варшаве. Правда, что Варшава в Польше? Правда, что у вас война?

Бедняга волнуется, давно уже не получал писем. А там, говорят, война и голод. Я бы хотел послать вашим детям джем, сыр и колбасу. Но, говорят, нельзя. Почта, говорят, наши посылки отбирает. Почта – это мудрое изобретение. Например, у вас чего-то нет, а у нас есть – мы можем вам прислать за небольшую плату. Или […] могу посоветовать или помочь.

– Почта – это умная штука, – повторил он. – Почта – хорошая вещь. Почта – прекрасное изобретение. Только злые люди мешают – вам и нам – понять друг друга, любить и поддерживать.

Он вздохнул… А потом пригласил:

– Входи в мою хату, съедим-выпьем, что Бог послал.

Мы уже собирались сесть за стол, я уже видел белый хлеб на столе, масло, сыр, колбасу и кувшин молока, когда проснулся.

Я был очень сердит. Даже во сне не судьба съесть вкусный довоенный ужин. Ну, ничего не поделаешь. Я немного полежал и снова заснул. И снова я еду, плыву, или бегу, или лечу на крыльях…

На сей раз дорога длится дольше. Я в очень далекой стране, неведомо где, совершенно не похожей на те страны, которые я знал.

Я на какой-то широкой дороге. Вижу море. Очень жарко. Странно одетые люди идут и едут на телегах, запряженных парой лошадей, и на слонах. Да-да, на слонах.

Я спрашиваю:

– Что это за страна?

– Индия.

Да, Индия. Край очень далекий, жаркий, старый, древний край. Одни говорят, что дикая страна, другие – что вовсе не дикая, только совершенно иная, и поэтому кажется нам странной.

И вот ко мне приближается красивый старец с большой седой бородой, добрыми глазами и челом мудреца.

Мне показалось, что я его знаю, что я его раньше видел.

Ну, конечно: это Рабиндранат Тагор. Его фотографию я много раз видел в книгах великого индийского поэта и мыслителя и в разных журналах.

И случилось странное, как часто случается в снах.

Рабиндранат Тагор пригласил меня в школу212.

– У вас тоже есть школа, – сказал он. – В вашей школе работает учительницей и моя ученица – панна Эстерка. Правда?

– Так и есть.

– Это хорошо. Если это вас не слишком затруднит, я передам для нее небольшую книжечку. Как раз в нашем городе строили почту. Это было новое и красивое здание. Поэтому я написал пьесу про почту для своих мальчиков, а если панна Эстерка захочет, пусть и ваши мальчики ее поставят. А я к вам приеду на представление.

– Это невозможно, – сказал я.

А он кротко улыбнулся и сказал:

– Вы меня не увидите, но я буду с вами. Да спросите хотя бы йогов.

Я снова проснулся.

Через несколько дней пришла посылка из Копенгагена с сыром, колбасой и вареньем, а панна Эстерка поставила на праздник спектакль Почта.

Какими странными были эти два моих сна…

ОДНО И ТО ЖЕ МОЖЕТ БЫТЬ И ХОРОШИМ, И ПЛОХИМ

[1940–1942?]

Нечто может быть приятным, хорошим и полезным, если это делает кто-то, но становится очень неприятным, вредным и плохим, если это делает кто-то другой.

Игра как таковая может быть приятной и полезной для здоровья, но есть и мерзкие, и вредные игры.

Прогулка может быть приятной, а можно сделать из нее непосильную и мучительную обязанность.

Много лет назад один идиот, воспитатель с Вольской, 18213, устраивал марш-броски, построив детей парами, по раскаленному песку в летнем лагере в Гоцлавеке. Мальчики натирали ноги, задыхались от пыли, их жгли солнце и жажда, а он бил и драл за уши, если пары шли, не соблюдая дистанцию, если кто-то шел не так, как он хотел, потому что он видел нечто подобное в армии. Он не понимал, кретин, что задача армии – война, что в армии служат взрослые и здоровые люди, что армия – это обязанность нести суровую службу, а не приятная прогулка.

Точно так же с чистотой и порядком. Принудительное мытье до пояса в холодной умывальной, в толчее, где дети вытираются одним для всех полотенцем, потому что именно так там и было, провоцирует болезнь, а не защищает от нее, изничтожает кожу, а не закаляет, вызывает чесотку на раздраженной коже, а все это вместе вызывает страх и отвращение, желание избежать чистоты, которая на самом деле очень желательна и нужна.

Тот же хам, желая принудить дежурных тщательно мыть полы, выливал несколько ведер ледяной воды и при открытых окнах зимой приказывал собирать воду с пола гнилой тряпкой, в которую вода не впитывалась. Ответом на эти пытки были потрескавшаяся кожа на руках и отмороженные пальцы.

Школа может быть приятным местом, но дурак или садист может сделать ее мерзейшей. В такой школе скука и мучение, леность и отупение даже тех, которые школу любили, хотели учиться, пробовали думать и долго защищали и себя, и школу.

Я помню шестилетнюю Эрну, веселую, милую, любящую порядок, умную и покладистую. Все лето она даже во сне видела школу и мечтала, что станет ученицей, как старшая сестра Фрида и брат Вальтер.

Я с грустью наблюдал на протяжении всего учебного года, как Эрна глупела со дня на день, перестала играть в куклы даже по воскресеньям, сказки уже не хотела слушать и стала непослушной, сварливой и злобной.

Учителем ее класса был какой-то старый маньяк, злобный и хамский, который собирал крышки от бутылок – бумажные от лекарств, металлические от пива, маленькие и […]. Он бил детей, если они не приносили ему подарки в его придурочную коллекцию. Каким-то образом он прознал, что квартирантом у родителей Эрны был я, и требовал от малышки крышек с надписями на русском и татарском языках, от сибирских бутылок, [и,] не знаю, почему, даже от турецких и китайских. Я писал даже знакомым в Варшаве, но польские крышки у него, к сожалению, уже были.

Пение так прекрасно! Но разве не существует неприличных песен, разве не мучительно драть глотку, фальшивить и резать ухо, особенно людям музыкальным, которые пение любят. Что сделали из рисунка бесстыжие мерзавцы, бездумные барчуки и хулиганы из школы графики?214

Брак должен быть прекрасным и счастливым, но как же часто он становится адом, если муж – пьяница, картежник, лентяй, садист, или жена – «шлох»215 и спускает деньги на тряпки, делает долги, деньги тратит не на еду для детей и мужа, а на дорогие шмотки, парикмахера и духи, на угощение для своих гостей, которые приходят ее объедать.

Ребенок может быть радостью и благословением, а может стать болью, стыдом и проклятием.

Деньги дают одному свободу, здоровье, разум, и те же самые деньги другому несут рабство, глупость, приносят болезнь. Богатый жмот и эгоист, которого все ненавидят, или трус, который всю жизнь трепещет от страха, что его ограбят, убьют, чтобы ограбить, хитростью выманят то, что дает ему его выгодное дело.

Даже молитва может стать плохой и противной, если кто-то желает людям зла и молится, чтобы Бог навлек на них несчастье; если кто-то просит о прощении, но даже не думает исправиться. Есть люди, что молятся о деньгах или о пирожном, из страха перед кнутом, или чтобы подлизаться. Вот так святая молитва становится грешной.

Вкусно и полезно масло, но не жирное пятно в тетради или книге. Суп – в тарелке, но не на одежде; чернила – в чернильнице, но не на полу и не на пальцах. Расческа – в сумочке, а не под подушкой.

Прошу совета, что делать. Не знаю. Поэтому прошу совета. Есть одна вещь в Доме сирот, она могла бы стать интересной, приятной, полезной, но, увы, все обстоит иначе.

Это меня огорчает, это неприятно всем нашим порядочным, разумным и тактичным людям.

У нас есть своя газета. Иногда она приносит неприятности, но справедливые, только некоторым и только тогда, когда это нужно. Не всем может быть приятно то, что должно быть полезно. […]

МАТЬ ДУМАЕТ, ДУМАЕТ – И НЕ ЗНАЕТ

[1940–1942?]

В четверг я был в трех местах, чтобы проверить прошения о приеме детей. Я разговаривал с семьями, выпытывал, почему они хотят отдать детей, внимательно смотрел, в каком состоянии квартиры и какая в них мебель.

И именно так сложилось, что мне было очень жаль детей, а вот взрослые меня очень рассердили.

Почему они лгут? Почему они так глупо лгут?

Почему они так бесстыдно лгут и учат лгать маленьких детей?

Разве они не знают, что их ложь не поможет, а навредит ребенку?

Если они и могли бы нас обмануть, а мы бы им простили это дурацкое вранье, то ребенок им не простит и будет о них думать: «Лгуны, мошенники, обманщики».

Разные есть дети, разные есть семьи. Одни дети мечтают выбраться из дому, хотят больше не видеть этих теть, дедушек, папочек своих, хотят не слышать больше их ссор и их болтовни, их мошенничеств.

Другие дети с обидой и только потому, что должны и не могут иначе, приходят сюда, но тоскуют по дому. На улице Марианской встретил мать с девочкой, они шли медленно и печально, не разговаривая друг с другом.

Я еще два года назад и год назад советовал, чтобы девочка приходила к нам в полуинтернат или даже совсем поселилась бы у нас.

Мать – за.

– У тебя будут подружки, школа, игры и книжки. Будет своя кровать, голодать не будешь.

Девочка не хочет, потому что:

– Что ты будешь дома одна делать?

И был я у семьи действительно богатой. Богатые родственники добрые, они помогают. У них ничего не украли, ничего у них не сгорело. Они как раз варили суп, а на столе лежали готовые котлеты.

– Это не моя квартира, – врет мать.

– Тут ничего моего нет, – врет мать.

– Я ничего не зарабатываю, – и тут врет.

– Я больна.

Здорова, как бык.

Она спрашивает, когда ребенка примут. Говорю, что не знаю, что ей придется подождать. А сам думаю, что грех отбирать это место у ребенка, которому оно на самом деле нужно.

Хитрюга догадалась, что я написал правду, а не то вранье, которым она меня потчевала. Поэтому в прихожей загородила от меня дверь, чтобы я не мог выйти, и говорит:

– Ну куда вы так спешите, отдохните немножко. У меня был магазин, я уж знаю, как дела делаются.

– А какие такие дела вы со мной собираетесь делать?

– Я же вижу, что вы мне будете палки в колеса вставлять. Я же понимаю, что все хотят заработать. Сколько это будет стоить? Вы не бойтесь, все останется между нами.

Для нее отдать ребенка – это сделка: словно свинью или курицу продает.

Но есть и другие матери.

Есть много хороших матерей. Они не знают, что делать: думают, думают – и не знают.

Они думают:

«Вот я отдам ребенка в интернат. А вдруг там к нему будут приставать, наказывать или угрожать, что с ним сделают то-то и то-то. Столько детей. Среди них есть хорошие, но есть и вредные. А ребенок не захочет меня огорчать, не пожалуется, ничего не скажет, скроет. А если заболеет? А вдруг какой-нибудь несчастный случай?»

И сразу же думает по-другому:

«Но что будет, если я заболею, если потеряю жилье, работу, если мне уже нечего будет продать. Сейчас место, может, и есть, а потом не найдется».

Мать думает:

«Они умные. Они умные, хотят забрать моего ребенка, он ведь уже подрощенный. Теперь с ним легко и приятно, возни с ним немного, он даже и помочь уже может. Они умные. Если бы мой ребенок был маленьким, или больным, или глупым, или нечестным, они бы за него не держались. Берут на пробу и только добротный товар. Им-то, поди, выгодная сделка, а они притворяются, что меня облагодетельствовали. Почему? Кабы они взяли у меня десять злотых или кило мяса, выдали бы мне расписку и поблагодарили. А им человека отдаю, дитя мое, которое мне стоило столько труда и бессонных ночей, и мыслей, и тревог».

А потом мать думает по-другому:

«Мой ребенок займет место какого-нибудь другого ребенка. А ведь моему ребенку все-таки есть где спать и что кушать. А другой ребенок ждет, а у того ребенка никого нет, и ему никто не подаст даже капли воды из-под крана, даже кусочка хлеба».

В другой раз думает:

«Может, не стоит, может, война скоро кончится?»

И бедная мать или молится, чтобы Бог дал ей добрый совет, или советуется с кем-нибудь из родных, или с нянькой, или с соседкой, или с ребенком.

– Что делать? Ты сам чего хочешь? Что ты об этом думаешь? Ты уже большой (или большая) и все понимаешь. А что говорит твоя подружка, которая там живет?

И мать, которая хочет добра своему ребенку, думает, думает, думает – и не знает, как быть.

А мы говорим:

– Капризничает. Сама не знает, чего хочет. Видимо, не все у нее так плохо. Может, не так ей все это и нужно. Потому что мы тоже думаем сейчас так, потом этак. Хотим, чтобы все было хорошо, но не знаем, как и не можем знать.

ПАНИ ВОСЯ

[1940–1942?]

Пани Воланьская216 умерла.

Пани Восю помнят старшие воспитанники. Она была прачкой на Крохмальной, скромной прачкой еврейского интерната.

Сапожное ремесло всегда было самым презренным среди ремесел. «Пойдешь к сапожнику!» – грозили мальчикам, не хотевшим учиться. Сапожник – пьяница. Говорят: «Зол, как сапожник», «сапожницкий понедельник» – когда с похмелья прогуливают работу.

Это все должно значить, что каждый сапожник – неуч, пьяница, скандалист, лентяй, который не работает в понедельник, потому что воскресная водка у него еще не выветрилась из башки. Пьяница, лентяй, бракодел.

Пока не нашелся юноша, который закончил университет и мог стать адвокатом. Но нет: молодой, богатый, образованный – он стал сапожником.

Он не захотел стать работником умственного труда, а из физического труда выбрал самую презренную профессию.

У женщин такой презренной профессией была работа прачки. Прачек-евреек не было вообще.

Самая бедная семья, даже нищие и попрошайки, отдавали стирать белье гойкам217.

Посудомойка, картофелечистка, публичная девка – любое занятие считалось лучше, благороднее, интеллигентнее.

«Жидовская прачка» – худшая кличка, самое страшное оскорбление, и стыд, и унижение. Позор: жидовскую грязь стирать, вшивые загаженные тряпки.

Пани Вося рано осиротела, выросла в интернате. Молодая, красивая, сильная, умная, работящая, она стала прачкой в Доме сирот. Тяжелая работа. Ответственная работа.

Прачечная механизированная, поэтому машина, центрифуга, электрический каток для белья, кожаные ремни передач. Мотор.

Опасная работа. Можно было с легкостью лишиться руки. Одно неосторожное движение, секундная невнимательность – и смерть или увечье.

Пани Воланьская знала свою машину. Не только знала, но и любила ее. Она полюбила холодный полуподвал и все орудия своего труда. И детей еврейских полюбила.

У нее было двое своих детей: слабенькая Иренка и медвежонок Владек. Были война и голод. Она не делила детей на своих и чужих. А когда пришла зараза, она сама носила больных сыпным тифом в больницу218. Не боялась вшей и болезней.

В Доме сирот разное бывало – чаще плохое, чем хорошее. Дети всегда были и плохие, и хорошие. Работа всегда была тяжелой, а зарплата – маленькой.

Мы жили в беспокойном квартале. Уличные хулиганы задирали девочек за то, что они девочки, мальчиков за то, что они мальчики, старших ребят за то, что они постарше, маленьких – за то, что они маленькие.

Пани Вося всегда выходила за ворота, ругалась и защищала, хотя могла получить по голове кирпичом или булыжником, хотя и знала, что ей будут кричать: жидовская прачка, шабесгойка.

Шли год за годом. Дети росли, а она старела и все больше уставала.

Я говорил ей:

– Пани Вося, поляки принимаются за торговлю. Мы одолжим вам деньги. Возьмите себе какой-нибудь продуктовый магазинчик, кафе, хоть буфет на вокзале. Мы вам поможем.

Она не хотела.

Почему не хотела?

А почему береза не хочет, чтобы ее пересаживали куда-нибудь, где и земля получше и поспокойнее?

Она знала, что она нужна, знала, что она полезна; знала, что никто другой не справится со старой машиной, испорченным бельевым катком и растянутым ремнем передачи, который нужно было латать, укорачивать, переставлять защелки, подталкивать.

Я помню: небрежная девочка оставила иголку в халатике. Пани Вося уколола палец. Рука распухла – а она ремень чинит.

– Да вызовите вы шорника!

– Э-э-э, шорнику-то сразу платить нужно. Да мне и помогут… я лучше сама.

Я слишком уважаю память верного друга, чтобы утаить что-то, что было в ее характере, что-то, чем была она сама. Словно я ее прощаю или не хочу говорить про нее плохо.

Да, пани Вося время от времени что-то брала: то свитер, то полотенце, то простыню.

Пани Вося не была нечестной. Она имела право взять то, что было точно так же и ее собственностью.

Ведь одна только небрежность, одна минута невнимания или желание облегчить себе работу – и белье могло сгореть, испортиться или бесповоротно сгнить.

Поэтому она не брала втихаря, а одалживала, не спрашивая, можно ли взять. Потому что знала, что отказать ей никто не осмелится.

Для вытирания пола в туалете были две красные фланелевые тряпки. Как-то раз я спрашиваю на собрании воспитателей219, почему пол не вытирают насухо.

– Я дам тряпки, – говорит пани Вося. – ?У меня есть, я дам, я поищу, я одолжу.

Тот, кто обвинил бы ее в нечестности, оклеветал бы ее.

Я не смогу написать обо всем. Потому что нужно было бы написать толстую книгу о работящей, героической женщине, о жертвенной матери и верной жене – о самом надежном и близком друге.

Под конец я только кратко упомяну об отношении пани Воси к старшим девочкам.

В ее холодной и мокрой прачечной долгие годы процветало бюро педагогических советов.

Пани Вося лучше всех воспитателей знала тайны девочек и многих мальчиков, она давала советы, успокаивала бунтующих, утешала опечаленных и вставала на защиту обиженных.

Она была доброй и справедливой, милосердной и мужественной, всегда готовой идти в бой в первых рядах.

Не знаю, что написали на твоей могиле. Но там должно быть написано так:

«С почтением целуют твои руки те многие, чью благодарность ты заслужила жизнью трудовой и достойной».

Да будет тебе земля пухом, почтенная Пани Вося.

ПАНИ НОВАЦКАЯ

[1940–1942?]

В детском саду на Белянах220 была пани Новацкая. Никаких школ она не кончала, ремесел не знала, ни на фортепиано играть, ни петь, ни рисовать, ни из глины лепить не умела.

Дети про нее говорили, что она ко всем добрая, даже к Янушу, даже к Зигмунту (это были два детсадовских бандита).

Когда пани Новацкая ушла, дети ее долго вспоминали. Новая воспитательница, говорили дети, тоже хорошая, она больше сказок знает, разучила с нами песенки. Какое-то недолгое время воспитательницы работали вместе. Новая воспитательница жаловалась, что, стоит детям чего-нибудь испугаться (какой-нибудь лягушки или автомобиля), они сразу бегут к пани Новацкой.

Она ушла, как она сама рассказывала, потому что перестала быть такой счастливой, как в самом начале, что она предпочитает работать в частных домах.

Вот какие были у нее рекомендации:

«Я вдовец. В течение пяти лет она заменяла моим детям мать. Уходит по собственному желанию, говоря, что дети выросли и им нужен кто-то более образованный, что она слишком мало знает».

Вторая рекомендация:

«Она была мне подругой. Будучи больной – раздражительной, нетерпеливой, нервной, – часто ее обижала. Единственное, что мне удалось у нее вымолить, что она, если окажется в нужде, приедет к нам и останется жить столько, сколько ей захочется».

Третья рекомендация:

«Не помогли моему бедному ребенку ни врачи, ни профессора, ни на родине, ни за границей. Гувернантки сменялись каждый месяц. Она одна пять лет кротко и терпеливо подменяла меня и выдержала на своем посту до самой смерти моего бедного мальчика».

Таких мест она сменила очень много.

Один раз мы разговаривали с ней на эту тему. Я ее спрашивал:

– Вы не устали от такой цыганской жизни?

Она ответила:

– Я абсолютно счастлива: я всегда была кому-то нужна. Когда я добровольно пришла на Беляны, мне казалось, что моя работа принесет больше пользы сиротам и беднякам. Я убедилась, что эти дети не беспомощны и не печальны, они нуждаются в помощи не больше, чем богатые дети, у которых есть родители, что двоим-троим детям я могу принести больше пользы, чем здесь моим тридцати.

Пани Новацкая не умела говорить по-ученому, да и разговор такой был для нее внове. Занятая делами других людей, она не располагала временем, чтобы подумать о себе. Даже в собственном сердце она не искала счастья – оно само пришло: без поисков, без зова, без стараний.

Мне подумалось, что она чего-то недоговаривает.

– Может, это пани Марина виновата, что вы уходите?221

– Что вы, нет. Напротив: если бы не она, я бы давно уже ушла. Мне жалко было оставлять ее одну. Ей трудно жить. Она была моей тридцать первой дошкольницей.

СЧАСТЬЕ

[1940–1942?]

– Хочу быть счастливым, – говорит мальчик.

– Хочу быть счастливой, – говорит девушка.

– Хочу быть счастливым, – говорит юноша

– Хочу быть счастливым, – говорит старик.

– Хочу быть счастливым, – говорит каждый.

Нет на свете человека, который сказал бы: хочу быть несчастным.

Но ответьте мне на вопрос, что такое счастье, что значит – быть счастливым.

Каждый говорит одно и то же: хочу быть счастливым.

Но каждый отвечает по-своему, потому что по-своему понимает, что такое счастье.

– Я бы хотел всегда делать, что хочу. Чтобы никто мной не командовал. Чтобы все меня слушались.

Так говорит один.

А другой отвечает:

– Я хотел бы быть богатым. Вот был бы я богат, купил бы себе самые красивые наряды, самую вкусную еду, была бы у меня своя красивая комната, письменный стол и шкаф, я бы покупал, что хочу: много дорогих и красивых вещей, все, что на глаза попадется. Вот это было бы счастье.

Третий говорит:

– Хороший друг – вот самое большое счастье. Чтобы он мне помогал, советовал, чтобы со мной разговаривал. Чтобы я мог с ним вместе гулять, сидеть за столом – всегда вместе. Он и я. Так скучно, так грустно, так неприятно, когда нет никого. Каждый чем-нибудь занят, все спешат – столько людей крутится вокруг меня, а я одинок. Мне ни до кого нет дела, и никому нет дела до меня. Никто мне денег не одолжит – никто не хочет слушать, когда я говорю, никто не придет на помощь, когда позову. Я один со своими мыслями. Не стоит даже пытаться, потому что для кого я буду стараться?

Четвертый говорит:

– А я хочу быть сильным, самым сильным человеком на свете. Хочу быть ловким – самым ловким из людей. Чтобы у меня всегда получалось то, что я задумаю. И чтобы всегда у меня было все, что мне хочется, чтобы я умел и знал все, что хочу знать и уметь.

Пятый говорит:

– Я был счастлив, когда был маленьким и у меня были родители. Нам было так хорошо – приятно и весело.

Шестой говорит:

– Я несчастен, потому что нет у меня сильной воли. Начну что-нибудь делать – и брошу. Хочу читать, но читать мне не хочется. Говорю, что больше так не буду, – а все равно так делаю. Знаю, что нужно по-другому, а поступаю по-старому. Я себе не доверю, не верю, а ведь страшно противно самому себе не верить.

Седьмой говорит:

– Я был бы самым счастливым человеком, если бы не нужно было делать столько неприятных вещей. Все время нужно делать что-то неприятное: не успеешь закончить одно дело, так сразу что-нибудь новое тут как тут, трудное и противное. Даже на минутку не дадут передохнуть.

– Хочу быть счастливым, – говорит мальчик.

– Хочу быть счастливой, – говорит девушка.

– Хочу быть счастливым, – говорит юноша.

– Хочу быть счастливым, – говорит старик.

Каждый по-своему понимает свое счастье; даже один и тот же человек сначала думает этак, а потом по-другому.

Человек думает:

– Было мне хорошо. Я был счастлив, но не понимал своего счастья. Был у меня мячик – мне хотелось иметь настоящий футбольный мяч; когда был у меня такой мяч, я хотел бы велосипед; потом мне наверняка бы захотелось иметь свой собственный автомобиль, может быть, самолет, собственное кино и радио, и даже не знаю, что еще. Когда мне что-нибудь покупали и давали, я только сначала радовался, краткий миг. И сразу же мне нравилось что-нибудь другое. И приходили мне в голову мысли.

Почему так получается? Почему человек сам толком не знает, чего хочет, и ничто не может нравиться ему вечно?

Польский поэт пишет так:

На людей глядя с ветки, Удивляется птица: Даже мудрый не знает, Где же счастье таится. <…>

Только в собственном сердце

Его вовсе не ищут222.

Задача сердца –?любить.

Желудок голоден, если ему не дать еды, если он пуст и в нем нет пищи. А сердце голодно и печально, и полно тоски, если в нем нет любви.

СКАЗКА ЖИЗНИ

[1940–1942?]

Есть сказки, которые рассказывают люди, и сказки, которые рассказывает жизнь. Иногда сказка бывает странной, но правдивой. Я расскажу две сказки, вторая будет смешной.

Первая сказка такая, что в одном и том же дворе жили две вдовы, и у каждой был маленький сыночек. У одного были светлые волосы и темные глаза, а у второго – светлые глаза и темные волосы. Одного звали Олек, а второго – Болек. Когда их звали, так и кричали: светлый Болек, темный Олек!

Потом они вместе ходили в школу. И все уже начали говорить и писать в газетах, что вот этот – еврей, а этот – ариец. Но ребята не понимали, что это значит.

А потом мальчики узнали, что им нельзя дружить, потому что у одного бабушка – еврейка, а у другого – немка. И так поняли, что эти две бабушки, которые уже умерли, поссорились и не хотят, чтобы ребята вместе ходили в школу и вместе играли. Один написал в дневнике: «Я потерял друга», а второй написал в своем дневнике: «Мне очень грустно».

А потом была война, и мальчики уже были не маленькие, потому что выросли и закончили школу. И оба пошли в армию.

Один думал, что он поляк, но ему велели быть евреем. Другой думал, что он поляк, а ему велели быть немцем. Не знали они, почему так должно быть, но знали, что их бабушки не виноваты, что вовсе даже они не ссорились. Тут дело в чем-то другом, но в чем, они по-прежнему не понимали, хотя уже были на войне и уже не были детьми.

Я забыл сказать, что в доме, где жили эти ребята, когда были детьми, был магазинчик, а у хозяйки магазинчика была дочка, светловолосая и светлоглазая, а может быть, наоборот: темноволосая и темноглазая. Не помню, а писать неправду не хочется. Ведь это так давно было.

Может, и не так давно, но больше, чем десять лет назад.

Мальчики очень любили эту девочку. Они знали, что она еврейка, но не думали об этом. Им не было вообще никакого дела до этого. Она была милая, веселая и играла с ними, а ее мама продавала им недорогие конфеты – даже иногда просто угощала их конфетами, вишнями или пряниками.

Мальчикам сказали, что уже нельзя ни покупать, ни играть, ни брать, ни давать – ничего совсем. Потому что и девочкин папа, и мама, и ее брат, и она – все они евреи. Они и сами понимали, что одна бабушка – это еще ничего, но когда все евреи – это ведь ужасно.

Были и еще другие истории и дела, другие магазины и другие дети во дворе и в школе. Я еще когда-нибудь вам про них расскажу, но сейчас я спешу к другой сказке, поэтому расскажу только про самое важное.

А самое важное – оба они во время войны стали летчиками и встретились на войне высоко в небе и стреляли друг в друга. Они не знали, в кого стреляют, потому что они ведь стреляли по вражеским самолетам.

И оба попали в цель, потому что метко стреляли. Самолеты, объятые пламенем, упали как раз тогда, когда девочка вместе с отцом шла за город, чтобы купить что-то в деревне. Понятное дело, это уже была большая девочка.

Самолеты упали на эту еврейку и ее отца-еврея.

И плакали три вдовы: одна, которой велели быть еврейкой, вторая, которой велели быть немкой, и еще та, третья, которая и сама была еврейкой, и матерью еврейки, и женой еврея.

Вот и конец моей сказки. Но не конец их сказки. Я больше ничего не знаю, но они-то знают, потому что души их остались, хотя сами они сгорели. Потому что души – огнеупорные, и, когда человек умирает, душа его без аэроплана, бензина и железных пуль высоко взмывает, выше самолетов, – на небо.

Их души уже сейчас знают, почему так все сложилось и почему сейчас все так, как есть. Они больше не горюют и счастливы. И не нужны им наши слезы, потому что им ведомо, что будет.

А будет так, что мы все снова встретимся, и будет нам хорошо.

А теперь вторая сказка про изолятор, про Ирку и мед, о сломанной мушиной ноге и о молодой блошке, которой я подарил жизнь.

Так вот, Ирка, или панна Ирка223, если хотите, подсластила себе медом чай и перемазала медом ключик от буфета, ложку в стаканчике и даже немножко потолок. Насчет потолка точно не знаю, это ведь сказка.

Не знаю, как получилось, что муха со мной договорилась, что ночью […] и не видно.

Я ей говорю: «Подожди, я принесу воды и отлеплю тебя». А она нетерпеливо задергалась и оторвала себе лапку.

Я ей дал снотворное, и больше мы не разговаривали.

Она куда-то ушла, а я – в постель. Но уже было светло, потому что я снял затемнение в изоляторе. Лежу, закрыл глаза. Чувствую – под одеялом кто-то скачет. Я тут же догадался, что это блоха.

Сейчас начнется охота.

Поднимаю одеяло. Сидит на простыне маленькая блошка. И стало мне ее жалко. Ну что такого, если выпьет она у тебя совсем чуть-чуть крови? Старая, плечистая блоха и та, может, десятую часть капли в неделю высосет. А тут – такая маленькая.

А еще я подумал:

«Может, эта блошка – знакомая или родственница той мухи, у которой сейчас пять ног, может, эта блошка что-то знает о тех двух мальчиках и еврейке, об их бабушках.

Может, она знает больше меня. Потому что если не знает, то и я не знаю. И мы равны, а ведь меня никто за это не убивает».

Я помиловал маленькую блошку. Не нужно меня за это хвалить. Может, я это сделал потому, что маленькая блошка ловко скачет, а я был сонный.

И конец.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК