ЧАСТЬ III СТРАЖИ ВОРОТ, ИЛИ ГРАНИЦЫ СООБЩЕСТВА

Нам сказали: «Нельзя»,

Но мы все же вошли.

Мы подходили к вратам.

Везде слышали слово «нельзя»…

Допустите нас, стражи!

«Нельзя» нам сказали

И затворили врата.

Н. Рерих. Стража у врат.[843]

Символика «живота», консолидирующая женское сообщество, одновременно поддерживает его границы. Символика (она же — телесность) рождения воспринимается так, как мы описали, отнюдь не всеми: реакцией может быть не только властное влечение.

Яркий пример иной (и гораздо более распространенной, можно сказать, нормативной в современной культуре) реакции — в самонаблюдениях Н. А. Бердяева:

«Отталкивание во мне вызывали беременные женщины. Это меня огорчает и кажется дурным. У меня было странное чувство страха и еще более странное чувство вины. Не могу сказать, чтобы я не любил детей, я скорее любил. Я очень заботился о своих племянниках. Но деторождение мне всегда представлялось враждебным личности, распадением личности. Подобно Кирхегардту, я чувствовал грех и зло рождения».[844]

Как это контрастирует с розановским: «Волновали и притягивали, скорее же очаровывали — груди и беременный живот. Я постоянно хотел видеть весь мир беременным».[845]

Граница женского сообщества — там, где пролегает грань между влечением и страхом по отношению к символике этого общества.

Телесность беременности, родов, новорожденное тельце столь же «страшны» для непосвященных, сколь сладостны постигшим этот опыт (но не любым способом, а именно в рамках материнской традиции, формирующей образ сладостной «нежной беременности»). Страх и вина, «грех и зло» — комплекс отторжения. Все это безотчетно (как и влечение) и часто повторяется в описаниях атмосферы родов. Характерный отрывок из наблюдений В. Степановым среднерусской деревни начала XX в.: «Тотчас по появлении в доме родильницы «бабушка» затепляет лампады у икон, молится Богу и затем осматривает больную. В избе воцаряется порядок тишины и религиозного страха. Как будто все члены семьи чувствуют за собой вину в предстоящих муках роженицы».[846]

Опять тот же комплекс: страх и вина. Всякий уважающий себя сокровенный мир имеет стражей ворот. Они ужасны и отвратительны, их роль — отпугивать непосвященных. Другое их имя — коммуникативные барьеры на границах сообщества. Для мира материнства это мистический страх беременности (и вообще перед телесностью материнства). Нужно иметь личный телесно-эротический опыт, чтобы преодолеть его — и тем самым получить доступ к телесной символике этой среды: понять и просто воспринять ее язык.

Культура (как господствующая, так и материнская) прилагает усилия, чтобы не дать этому опыту выйти за пределы материнской среды (и тех, кого она «посвящает», — отцов, докторов, знахарей). Этот барьер поддерживается с двух сторон.

Уже во время беременности женщина изолируется от внешней среды. Во всяком случае, существенно ограничиваются ее контакты и передвижения. А. К. Байбурин, рассматривая запреты беременной, заметил тенденцию к последовательному сужению ее общения (запреты на пользование общей посудой, утварью, участие в общих работах, поездки и визиты).[847]

Отправляющиеся в путь, особенно мужчины, избегают беременных женщин: если беременная перешагнет через хомут, оглоблю и проч., то дорога не заладится, лошади будет тяжело везти и т. п. Все это проявления того самого мистического страха, который мы отметили выше. Поверья о «нечистоте» беременной заставляют избегать близости с нею — мы уже упоминали сексуальное избегание, особенно во второй половине срока.

Со своей стороны, беременные и роженицы опасаются вредоносного влияния внешнего мира: здесь вступают в силу поверья о сглазе и порче (колдовстве).

«Я была беременна, — вспоминала моя собеседница, пожилая женщина из чухломской деревеньки. — А врачей у нас своих не было. Приехали, остановились у одной женщины. А я пришла на осмотр — а соседка той тетки говорит: «Ой, с войны пришла, а такая полная! Хорошо тебе было на войне-то!» И вот пришла я, кости ломит, все болит. Мама говорит: „Это тебя обурочили…“».[848]

Еще больше боятся за ребенка — и потому до сих пор сильно стремление укрыться, спрятаться от всех. Ира М., молодой психолог из Москвы, писала нам об ощущениях начала беременности: «Ни имени (ребенка. — Т. Щ.) не чувствую, ничего. Только ощущение, что надо все в себе сберечь, спрятаться от людей. Не совсем, а оставить для общения совсем немногих — кому можно довериться. Особенно в первые месяцы: ношу в себе хрустальный сосуд, к которому нужно относиться бережно…» (Москва, 1992, воспоминания о событиях 1989 г. Ира М., 1960 г. р.).

Особенно скрывают момент родов: о нем могут знать только повитуха, свекровь и родная мать роженицы, т. е. тайна должна остаться в мире матерей. Повитуха — обязательно рожавшая женщина, желательно многодетная и строго соблюдающая правила традиционной нравственности: как бы идеальная, символическая мать. Мать-наставница, посвящающая других в этот статус. Нерожавших (в том числе и профессиональных акушерок) избегали приглашать принимать роды: «Какая она бабка, как она бабить будет, коли сама трудов не пытала?» Говорили, что у такой тяжелая рука, рожать труднее, дети чаще умирают.[849] Плохо (тяжело рожать), если узнает девица, мужчина или старая дева — т. е. тайна рождения выйдет за пределы материнского сообщества.

Все эти страхи и самоизоляция роженицы (правда, не в такой мере, как при родах) продолжались до 40 дней — период ее «нечистоты». Она не появлялась в общественных местах, а ребенка избегала показывать чужим. По сей день не показывают чужим малышей до исполнения двух месяцев. Наташа А. писала нам из Москвы через месяц после рождения своего первенца Николки: «Нам завтра месяц, а мы болеем…у ребенка перелом левой ключицы. Каким образом это произошло, мне непонятно. Все было как обычно. Я его не роняла, не дергала и вдруг — перелом!

Как будто сглазили. Ведь перед этим я его показала тете своей и двоюродной сестре (и это до 40 дней, теперь никому не покажу). И был разговор, что я не боюсь его брать и спокойно с ним обращаюсь. Ну вот и дообращалась» (Москва, Люберцы, 1992 г. Наташа А.).

Поверья о «сглазе», с одной стороны, и о «нечистоте» — с другой, есть культурная фиксация страха — обычного способа переживания границы разных коммуникативных сред. Переживания и фиксации.

Культура «не выпускает» телесный опыт материнства за пределы круга рожавших. Более того, даже те, кто побывал там, пережили этот опыт, не могут «вынести его с собою». Дело в том, что опыт беременности и родов остается вне «я», за рамками личности (сформированной господствующей культурой, которая «не видит» материнства).

Эмили Мартин обнаружила, что при описаниях женщинами беременности и родов господствует метафора: «Твое «я» отдельно от твоего тела».[850] Тело — это то, что нуждается в контроле, посылает тебе сигналы, может поступать вопреки твоей воле, бороться с тобою и к чему ты должна приспосабливаться. Эти метафоры не проявляют зависимости от социально-профессиональных характеристик опрашиваемых женщин — это общекультурная установка: «Я» и тело (рождающее, беременное) разделены.

Программа Второго независимого женского форума в Дубне (ноябрь 1992 г.) включала ряд психологических тренингов. В отчете о них отмечено, что тренинги продемонстрировали существование проблемы «культурного отчуждения женщин от своего тела».[851] Женщины не принимают своего тела — психологи считают это следствием социализации в рамках маскулинной культурной модели, такой как у Т. Горичевой, известного христианского философа: «С детства я отталкивалась от всего женского. Занимала антиженские, антиматеринские позиции. Испытывая презрение к плоти (как к материнскому, к материи), я развивала свой интеллект, волю. Я жила в мире чистого спиритуализма».[852]

Телесный опыт рождения так и остается в подавляющем большинстве случаев за рамками «я» — женщины вскоре вынуждены вернуться к своему дородовому образу — «возвращение девичества»: культура властно побуждает их к этому возвращению.

Беременной не советовали смотреться в зеркало — облик ее «в положении» никак не должен совмещаться с образом «я»; избегают фотографировать беременных и младенцев до двух месяцев — фиксировать, сохранять «на память» телесность рождения.

Не потому ли телесный опыт рождения так быстро «забывается»? Мы взяли слово в кавычки, потому что новая беременность или даже просто вид беременной женщины тут же пробуждают этот опыт и связанный с ним пласт информации. Здесь не забывание, а вытеснение из сознания, с «дневной поверхности» личности. «Горьки родины, да забывчивы» — гласит пословица.[853]

А кроме того, культура препятствует вербальной фиксации телесного опыта материнства: здесь действует барьер «стыда» — говорить о беременности и родах, об их телесных подробностях стыдно или, во всяком случае, неприлично в большей части ситуаций. Табуированы даже сами эти слова. Все это изгоняет опыт материнства с дневной поверхности культуры, которая продолжает его «не видеть»: «Смотрю на него и не вижу, а поэтому называю его невидимым. Слушаю его и не слышу, поэтому называю его неслышимым».[854]