11

«Какое-то непонятное очарование»

Позднее фрау Чайковская скажет, что Зееон – это «самое очаровательное место в Германии» {1}. Изначально монастырь, основанный в X веке монахами-бенедиктин-цами, он представлял собой комплекс белостенных зданий с красными крышами, безмятежно раскинувшийся в тени деревьев острова у самого края альпийского озера Клостерзее. Фактически здесь было две церкви: часовня Св. Вальбурга, расположенная внутри стен расположенного при ней кладбища, и большой собор Св. Ламберта, санктуарий которого украшают фрески эпохи Ренессанса, а две его башни увенчаны луковицами, характерными как для Баварии, так и для императорской России. В зените славы, пришедшейся на XVIII век, Зееон был свидетелем частых посещений Моцарта, который сочинил несколько музыкальных произведений, посвященных этому аббатству, но в 1803 году монастырь был ликвидирован, и в конце концов собственность была приобретена семейством Лейхтенберг. С годами бывшие монастырские здания были перестроены в удобный загородный дом {2}. Все это представляло собой любопытную путаницу дворов и крытых галерей, где большие и величественные залы, украшенные лепниной и фресками, соседствовали с комнатами, заваленными мебелью разного стиля и всякими безделушками и походившими на комнаты «в дешевом немецком пансионе» {3}.

Если фрау Чайковская опасалась того, что в Зееоне она будет находиться под постоянным наблюдением и станет объектом бесконечных расспросов, она, должно быть, испытала большое облегчение, узнав, что в семье Лейхтенбергов никто и ничего не ждал от нее. Ее поселили в уютной комнате, куда вела лестница, охраняемая чучелом бурого медведя, она даже ела чаще всего в одиночестве у себя в комнате {4}. Ее новые хозяева, как писал один из посетителей, были настолько «типично русскими», что «они вполне могли сойти со страниц» произведений Гоголя или Чехова {5}. Герцог Лейхтенбергский Георгий Николаевич де Богарне, высокий и красивый мужчина с седыми усами и довольно неожиданной шепелявостью, был правнуком царя Николая I и потомком Евгения де Богарне, пасынка Наполеона I. {6} Георгий, который родился в 1872 году в Риме, служил в русской императорской гвардии, и в 1895 году он женился на княжне Ольге Репниной-Волконской. Унаследовав Зееон, герцог Лейхтенбергский перевез свою семью в Баварию, однако, когда в 1914 году разразилась Первая мировая война, они из патриотических соображений вернулись в Россию. Когда тремя годами позже в России началась революция, семья бежала в Германию и стала жить в Зееоне, постоянно балансируя на грани финансовой катастрофы. Когда деньги кончались, хозяева продавали наполеоновскую шпагу с драгоценными камнями или какой-нибудь покрытый пылью ценный фолиант из библиотеки. Выбора не было, поскольку это помогало держать в узде армию кредиторов {7}.

Как вспоминал один из его знакомых, герцог производил «впечатление очень доброго, но суетливого и довольно неуверенного в себе человека». Герцогиня Ольга, наоборот, была женщиной невысокого роста, но полной сил, с бьющей через край энергией и замашками «армейского старшины», которая, по совершенно непонятной причине, особенно если учесть всю тяжесть испытаний, которая выпала на их долю в России, оказалась увлеченной революционными идеями {8}. Эта очень интересная пара жила в Зееоне вместе со своими пятью детьми: герцогом Дмитрием (все звали его Димой), и его женой Екатериной; а также герцогиней Еленой, герцогиней Натальей и ее мужем, бароном Владимиром Меллер-Зако-мельским, и еще с герцогиней Тамарой и герцогом Константином {9}. Несмотря на наличие родственных связей с семейством Романовых, герцог Лейхтенбергский не был приближенным Николая II, и его встречи с семьей императора были не частыми; его жена лишь изредка видела их издали на дворцовых церемониях {10}.

Как этого пожелала фрау Чайковская, она мало общалась с семьей герцога Лейхтенбергского. Единственным членом семейства, с которым ее встречи можно было назвать регулярными, являлся сам герцог, но даже эти встречи были нечастыми. Бывало, она отказывалась видеться с хозяином дома более недели {11}. Только после 18 июня, дня рождения Анастасии, она наконец дала согласие вместе со всей семьей садиться за стол для ежедневного приема пищи, и это само по себе уже было необычно {12}. Зееон посетили четыре женщины, которые должны были выступать в качестве компаньонок претендентки: Агнесс Вассершлебен, бывшая старшая медицинская сестра из Stillachhaus, Фэйт Лэйвингтон, домашняя учительница из Англии, учитель музыки Вера фон Клеменц и Мария Баумгартен, пожилая эмигрантка из России. В ходе своего одиннадцатимесячного проживания здесь импульсивная и вспыльчивая фрау Чайковская ухитрилась отдалить от себя всех четверых из-за постоянной смены настроений и обвинений окружающих в предательстве {13}.

Если не считать случайных встреч в коридорах в первые сто дней пребывания в Зееоне, Чайковская лишь дважды видела всю семью в сборе, когда она посещала церковную службу и присоединилась к ним на пасхальной литургии. Данное обстоятельство породило новые противоречия. Дело в том, что для великой княжны, воспитанной в традициях русского православия, претендентка продемонстрировала удивительно мало интереса к религии, не очень убедительно ссылаясь на то, что после казни семьи Романовых она находится в постоянной борьбе со своей совестью. В декабре 1925 года, когда фрау Чайковская находилась на излечении в клинике Моммсена, она вместе с Ратлеф-Кальман, писателем-эмигрантом Львом Урванцевым, который председательствовал в комитете в поддержку ее претензий, и сестрой Урванцева Гертрудой Шпиндлер, занимавшейся поиском свидетельств пребывания Чайковской в Бухаресте {14}, она в первый раз посетила службу в русской православной церкви, расположенной на берлинской улице Находштрассе. После того как служба закончилась, Николай Марков, глава Высшего монархического совета в Берлине, сразу же подтвердил, что претендентка осеняла себя крестным знамением, проводя рукой слева направо, согласно католическому, а не православному обряду {15}. Услышав это, все три ее сторонника – Ратлеф-Кальман, Урванцев и Шпиндлер – выразили протест, утверждая, что претендентка крестилась так, как это установлено православным обрядом {16}.

Никто точно не знал, чему верить или чего ожидать, и, когда фрау Чайковская стала наконец вместе со всей семьей приходить в церковь, обе стороны увидели в этом подтверждение собственной точки зрения. Согласно герцогу Лейхтенбергскому, русский православный священник с довольно необычным именем отец Ярхич утверждал, что претендентка по своему вероисповеданию и поведению в церкви, была «определенно православным человеком» {17}. Однако священник счел кое-что в ее поведении на службе «странным», герцог объяснил данное обстоятельство тем, что «службы для семьи императора проводились в простой и искренней манере» {18}. Как вспоминает герцог, по завершении службы фрау Чайковская объяснила ошибки, сделанные ею в ходе службы, сказав, ей «было очень трудно следовать канону» из-за плохого состояния здоровья {19}.

Однако другие были настроены более скептически. Баронесса Наталья Меллер-Закомельская говорила, что «создавалось впечатление, что в ходе службы претендентка испытывала определенные трудности. В некоторых случаях она выглядела достаточно хорошо знающей православное богослужение, в других случаях ее действия походили на смесь» обрядов православной и католической церкви {20}. С другой стороны, Дмитрий Лейхтенбергский и его жена Екатерина утверждали, что в ходе службы фрау Чайковская казалась им «не понимающей сути обряда», и что она «бесчисленное количество раз» осеняла себя крестным знамением по обряду, принятому у католиков. {21} Мария Гессе, вдова бывшего коменданта дворца в Царском Селе, тоже видела претендентку во время церковной службы в Зееоне и заявила по этому поводу: «Она не знала, для какой молитвы нужно опускаться на колени… Подходя к Святому причастию, она совершенно не знала, как себя вести, священнику пришлось подсказать ей, что надо поцеловать потир и перекреститься». Еще Мария добавила, что в ходе всей службы претендентка крестилась то по православному обряду, то по католическому {22}.

Любопытство вызывало не только данное обстоятельство, дело в том, что во время пребывания фрау Чайковской в Зееоне вновь возник вопрос о ее лингвистических способностях. Свидетельства о ее знании русского языка носили достаточно неопределенный характер. Дело было не в ее способности понимать русскую речь, это не подвергалось сомнению, а в том, что она не говорила по-русски. С другой стороны, существовало заявление Эрны Буххольц, медсестры из Дальдорфа, о том, что летом 1920 года она на этом языке разговаривала с претенденткой. Существовали и рассказы о том, что Чайковская выкрикивала что-то по-русски во время проживания в семье фон Клейст, включая довольно путаное, полученное из вторых рук повествование, которое было передано доктором Шиллером. В декабре 1925 года писатель Лев Урванцев сообщил, что она ответила на одно из его пояснений на русском языке, однако те шесть слов, которые были использованы ею, повторяли его собственные слова {23}.

Утверждают, что когда она проживала в семье фон Клейст, фрау Чайковская, которая жаловалась на потерю памяти, получала у барона уроки русского языка и училась писать русские буквы {24}. Очевидно, нечто подобное имело место и в Лугано. «Когда я впервые познакомилась с ней, – настаивала Ратлеф-Кальман, – она не могла ни читать, ни писать» {25}. Это была очевидная ложь: записи о пребывании претендентки в Дальдорфе, заявления, сделанные медицинскими сестрами той больницы, а также те, что были сделаны семьей Швабе, семьей фон Клейст и даже Кларой Пойтерт – все они подтверждали, что она жадно читала огромное количество журналов, газет и книг {26}. Если утверждения Ратлеф-Кальман воспринимались с подозрением, то последующие события воспринимались, по крайней мере противниками претендентки, слишком удобным стечением обстоятельств, чтобы это было правдой. Когда они жили в Лугано, Ратлеф-Кальман тратила свое время на помощь претендентке в изучении русского языка, в чтении книг и в освоении русского алфавита – кириллицы {27}. Являлась Чайковская Анастасией или нет, но таким образом она демонстрировала способность к обучению или, как считали те, кто выступал на ее стороне, к переобучению языку, играющему самую важную роль в ее претензиях.

Люди были убеждены, что претендентка должна быть русской: Бонхеффер сообщал о наличии у нее «русского акцента», а Нобель говорил о наличии в ее произношении «иностранного акцента, наиболее вероятно, русского», хотя данные заявления могли сложиться под влиянием скорее догадок, нежели фактов {28}. Наконец, еще был доктор Теодор Эйтель, который в 1926 году отметил «типично русский акцент претендентки» {29}. Все это полностью соответствовало предположению, что фрау Чайковская являлась Анастасией, однако фактическая сторона дела оказалась отнюдь не столь убедительной. Замечание Эйтеля о «типично русском акценте» звучало многообещающе, но оно, как позднее признал сам доктор, было ошибкой с его стороны. «По моему представлению, – пояснил он в 1959 году, – ее речь имела восточный оттенок. Мне часто приходилось слышать, что его называли «типично русским», но сам я не говорил по-русски, и, таким образом, точно сказать ничего не мог» {30}. Нобель тоже мог верить, что претендентка говорила с русским акцентом, но он также верил и в то, что русский не был ее родным языком. Он отмечал, что если она могла понимать русский, когда на нем обращались к ней, то создавалось впечатление, что ей приходится «производить серьезную умственную работу», переводя в своей голове фразы и подбирая подходящие немецкие выражения, прежде чем озвучить какой-нибудь осмысленный ответ {31}.

Все это казалось слишком двусмысленным, чтобы служить убедительным доводом для той или другой стороны. Герцог Лейхтенбергский настаивал, что «претендентка хорошо понимает русский язык» {32}. Однако он пришел к такому заключению, услышав несколько отдельных слов, брошенных ею в течение нескольких месяцев. Например, был случай, когда претендентка сказала герцогине Ольге на решительно безграмотном русском языке фразу, которая должна была звучать: «Большое спасибо, все было очень хорошо» {33}. Хотя позднее Дмит-рий Лейхтенбергский утверждал, что во время своего пребывания в Зееоне претендентка «не говорила и не понимала ничего из того, что ей говорили по-русски», и это тоже не соответствовало действительности {34}. Возможно, что более близкая к истине оценка ее способностей была дана братом Дмитрия Константином, который сказал: «Она даже правильно говорить по-русски не могла» {35}.

Немецкий оставался тем языком, которому отдавала предпочтение фрау Чайковская. Вплоть до 1925 года каждый – доктора, медсестры, сторонники претендентки и ее критики, – все они соглашались с тем, что фрау Чайковская говорила на хорошем немецком языке. В 1921 году Малиновский назвал ее язык «безупречным немецким», Ратлеф-Кальман считала его «грамотным и правильным немецким языком», а Нобель без обиняков заявил: «Она говорила на хорошем немецком» {36}. Когда летом 1925 года Алексей Волков навестил претендентку в клинике Святой Марии, он был озадачен не только ее отказом говорить по-русски, но также, как это отметила Ратлеф-Кальман, ее «исключительно хорошим немецким». «Он был настолько хорош, – поясняла Ратлеф-Кальман, – что в нем даже звучали флексии, характерные только для Берлина», поскольку «в течение последних пяти лет она жила в этом городе». {37}

И затем внезапно, как последствие визита Волкова и озабоченности, высказанной им по поводу того, насколько совершенно фрау Чайковская владеет этим языком, случилось нечто странное – за одну ночь немецкий язык претендентки стал очень ужасным {38}. Как вспоминал Людвиг Берг из больницы Святой Марии: «Она говорила на немецком, но медленно, и очень часто ей приходилось делать паузу, чтобы подобрать выражение. Построение ее фраз не всегда соответствовало требованиям немецкой грамматики» {39}. Годом позже один из ее сторонников охарактеризовал ее немецкий язык как «безграмотный и с неверным построением фраз», а Эйтель утверждал, что она «говорила на плохом немецком, всегда короткими фразами и с использованием коротких односложных слов в сочетании с множеством грамматических ошибок» {40}. Герцог Лейхтенбергский утверждал, что претендентка говорила на таком плохом немецком языке, что он никак не мог быть ее родным», а Фэйт Лейвингтон, учительница английского языка в Зееоне, настаивала на том, что претендентка «смогла освоить только совершенно детский немецкий язык» {41}.

Что означало это внезапное появление плохого, грамматически неверного немецкого языка? Как могло случиться такое, что до 1925 года ни один человек не обратил внимания на странности в ее языке, если она и в самом деле говорила так плохо? Не может быть сомнения, что кто-то должен был отметить этот факт в больнице Св. Елизаветы или Дальдорфе, особенно в то время, когда там активно проводились попытки установить ее личность. Это была лишь одна из многих неясностей в ее деле.

Сведения о том, насколько хорошо фрау Чайковская владела английским языком, тоже были разноречивыми. Если не считать появившегося позже и весьма спорного утверждения, что она постоянно использовала английский в беседах с племянницей инспектора Грюнберга, а также брошенного почти вскользь и сделанного тридцать лет спустя упоминания Франца Йенике о том, что, как он полагает, фрау Чайковская говорила на английском языке, до 1925 года ни один человек не упоминал, что претендентка знакома с этим языком. В течение первых нескольких недель общения с Чайковской в больнице Святой Марии Ратлеф-Кальман попыталась заниматься с ней английским языком: «Я написала для фрау Чайковской несколько английских слов, – записала она. – Она прочла их и впала в молчание. Я спросила ее, что значат эти слова. Она продолжала молчать, но я могла видеть, что она поняла их, но побоялась произнести». Ратлеф-Кальман купила ей тетрадь и стала заниматься с ней, чтобы та могла попрактиковаться в английском {42}. Насколько старательной ученицей могла оказаться фрау Чайковская, или насколько далеко они продвинулись в изучении – это неизвестно, но, если верить профессору Сергею Рудневу, в ту осень, в ходе своего пребывания в клинике Моммсена, претендентка, находясь под наркозом, «бредила на английском языке» {43}. Хотя из всего числа ассистентов, которые должны были помогать Рудневу в ходе проведения операции, ни один не был допрошен по этому поводу и точно так же никто не выступил с добровольным заявлением. Сам Руднев, как он сам открыто признал, английским языком не владел и не смог сказать, что именно он слышал {44}. Сергей Боткин подверг все эти версии сомнению, заявив: «Она не говорила на английском языке во время своего пребывания в Берлине» {45}. И лишь только через тридцать три года после заявления, сделанного Рудневым, оно наконец получило какое-то подтверждение. Французский журналист Доменик Оклер, услышал через третьи руки о том, что некая фрау Шпес Штральберг, которая оказалась родственницей барона фон Клейста, настаивала на том, что она в это время находилась в операционной и слышала, как претендентка «беспрестанно говорила на английском языке», находясь под наркозом {46}. Сделанное по данному поводу заявление было бы более убедительным, если бы оно не основывалось на сведениях, полученных из третьих рук и не появилось спустя три десятка лет. Также было бы хорошо, если бы Руднев в своих попытках поддержать иск претендентки не склонялся к очевидным преувеличениям. Однако если предположить, что эти свидетельства верны, вполне вероятно, что после занятий с Ратлеф-Кальман фрау Чайковская могла, конечно же, бормотать что-то на языке, которому было посвящено все ее свободное время.

Как и в случае с русским языком, Ратлеф-Кальман позаботилась о том, чтобы, находясь в Лугано, фрау Чайковская имела возможность заниматься английским языком «каждый день» {47}. Это были не только занятия с Ратлеф-Кальман, если верить барону Остен-Бакену, английская преподавательница из Лугано тоже обучала Чайковскую {48}. Но и в этом случае успехи претендентки в освоении этого языка, как их оценил в том же году Эйтель, не выходили за пределы «нескольких отдельных слов» {49}. В Зееоне ее английский стал улучшаться. Фрау Чайковская стала читать английские книги и газеты, и, кроме того, ей читали вслух по-английски {50}. Неизвестно, был ли ее английский результатом полученных уроков, или она вспомнила язык, который, по ее словам, забыла? Герцог Лейхтенбергский настаивал на том, что она могла «читать, говорить и даже думать» на английском {51}. И все же буквально через несколько недель, после того как он написал все это, Фэйт Лейвингтон пришла к выводу, что, когда она обращалась к претендентке на английском языке, у последней «никак не получалось» дать ответ на том же языке, хотя и создавалось впечатление, что она понимала то, что ей было сказано {52}. «Фактически немецкий язык, – писала Фэйт Лейвингтон, – является единственным языком, на котором она может свободно говорить». {53}

Приступив к занятиям английским языком с фрау Чайковской в замке Зееон, Лейвингтон начала процесс обучения с той точки, на которой его оставила Ратлеф-Кальман. «Для того чтобы заставить ее говорить, – писала Лейвингтон, – я взяла с собой раскрашенную в очень яркие цвета книжку со стихами для детей. Задавая ей вопросы по нарисованным там картинкам, я сделала так, что она помногу говорила, и мне стало совершенно ясно, что она хорошо знает английский язык, и вся трудность заключается в том, чтобы приучить ее к разговорной речи. Она может писать, сегодня она очень аккуратно переписала несколько строк почерком, несколько дрожащим, но, тем не менее, принадлежащим вполне образованному человеку, и это можно расценивать как триумф». В ходе этих занятий Лейвингтон на английском языке задавала ей вопросы обо всем, что произошло с ней, и фрау Чайковская отвечала ей по-немецки. «Было очень интересно видеть, как она, когда ее голова совсем не занята языковыми проблемами, может использовать необычайно большое количество английских слов, однако попросите ее повторить то, над чем ей приходится размышлять, и она теряется». Также Лейвингтон заявила, что претендентка говорила с «самым чистым и лучшим английским произношением» {54}. Это не замедлили подхватить сторонники Чайковской.

Но так ли это? На самом деле эти слова, на которые часто ссылаются как на доказательство того, что фрау Чайковская всегда знала и говорила на безупречном английском языке, предлагают искаженное толкование мыслей Лейвингтон. Как было записано ею в дневнике, однажды вечером она зашла в комнату претендентки, и фрау Чайковская приветствовала ее словами: «Oh, please do sit down!» (О, прошу вас, садитесь, пожалуйста!), прежде чем вернуться к обычному для нее немецкому. Это были всего лишь пять слов, и только их Лейвингтон охарактеризовала как сказанные с «самым чистым и лучшим английским произношением» {55}. Агнесс Вассершлебен честно призналась, что в тех случаях, когда она «часто говорила по-английски» с претенденткой, «на самом деле это означало, что я говорила ей на английском, а она отвечала мне на немецком языке» {56}.

Примерно такие же истории рассказывались о музыкальных способностях фрау Чайковской. Говорилось, что, находясь в Зееоне, она охотно играла на рояле, демонстрируя способности, о которых вплоть до того времени никто не подозревал. Это вполне соответствовало урокам музыки, которые получала Анастасия. В действительности все было иначе. Однажды фрау Чайковская сказала фрейлейн Вере фон Клеменц, что ей хотелось бы снова поиграть на рояле, но пояснила при этом, что она «забыла все ноты». Клеменц стала играть ей, а фрау Чайковская пристально следила за ее игрой. После нескольких дней таких наблюдений она приняла предложение фон Клеменц «присоединиться к ней» {57}. Пара начала с простой детской песенки, первоначально, как записала фон Клеменц, «музыка давалась ей с трудом. У меня было такое впечатление, что она плохо видит и не может отличить одну клавишу от другой. Затем, внезапно она пропела эту песенку на слух, без музыкального сопровождения» {58}. На следующий день фон Клеменц отметила: «Она играет все лучше и лучше, и в этой связи у меня возникло впечатление, что в тех случаях, когда она озабочена чистотой исполнения, она, как правило, оказывается не в состоянии точно опустить пальцы на нужные клавиши, но когда она играет совершенно автоматически, не особенно задумываясь над тем, что она делает, она играет очень хорошо» {59}. После двадцати пяти дней таких занятий фон Клеменц пришла к заключению: «Мне совершенно ясно, что она раньше умела играть на рояле» {60}.

Приходилось ли ей играть раньше? Возможно, но повторное освоение далось фрау Чайковской с большим трудом. Она смогла воспроизвести простую детскую мелодию только после внимательного наблюдения за игрой фон Клеменц, и нет никаких указаний на то, как она овладела техникой исполнения: на слух или по нотам. Здесь у нее было вполне конкретное оправдание – из-за туберкулеза она не могла на всю длину вытягивать левую руку, и на рояле она могла играть только одной рукой. Это требовало больших усилий, и через несколько месяцев она оставила это занятие, говоря, что боль не позволяет ей заниматься музыкой. Не исключено, что так оно и было, но предлог тоже весьма удобный {61}.

Таким образом, в течение месяцев, проведенных ею в замке Зееон, фрау Чайковская преуспела, с одной стороны, в предоставлении общественному мнению доказательств в пользу ее иска, но одновременно с этим она вскрыла факты, которые отвергали ее претензии. Если легенда о княжеском титуле, в которую некоторые столь легко поверили, не была подкреплена серьезными доказательствами, то доказать, что она самозванка, тоже было непросто. Эта загадка расколола семью герцога Лейхтенбергского. Герцог Дмитрий и его жена Екатерина, а также герцог Константин – все они были убеждены, что фрау Чайковская является самозванкой, и к тому же достаточно бездарной. Создавалось впечатление, что герцогини Елена и Наталия верили, что она является Анастасией, а герцогиня Тамара стояла на какой-то промежуточной позиции. {62} Герцогиня Лейхтенбергская тоже высказывала противоречащие друг другу мнения, которые в ряде случаев основывались не на фактах, а на раздражении хозяйки по поводу такой своенравной гостьи. Она часто спорила с претенденткой (Фэйт Лейвингтон без обиняков утверждала, что «герцогиня ненавидит ее»), однако в то же время казалось, она буквально не может на что-либо решиться в вопросе о личности претендентки. {63} Однажды Ольга в доверительной беседе сказала, что она «почти полностью уверена», что фрау Чайковская «не является мошенницей», объяснив это тем, что она «ведет себя совершенно так же, как ее бабушка в Дании». {64}

Что же касается герцога Лейхтенбергского, он проявил себя гораздо менее разборчивым судьей. Его жена явно считала своего мужа святой простотой, и не было сомнения, что герцог позволил своей вере в личность претендентки и симпатии к ней взять верх над любой критической оценкой фактов. {65} Так думала даже сама фрау Чайковская: позже она заявляла, и довольно не-обдуманно, что хотя «герцог всегда был очень добр ко мне, я была вынуждена сдерживать его». {66} Через несколько месяцев после того, как претендентка первый раз попала в замок Зееон, герцог заболел – впервые дала знать о себе опухоль головного мозга, которая убьет его двумя годами позже. {67} Один из тех, кто посетил замок Зееон в 1927 году, характеризовал герцога как «человека, находящегося на грани нервного срыва». {68} Возможно, что эта болезнь могла повлиять на его здравомыслие, поскольку он, без сомнения, был склонен верить в маловероятные события, не замечал очевидного и истолковывал факты так, что они сильно расходились с реальностью. Время от времени он называл реальными случаи, не подтвержденные никакими доказательствами, включая заявления, что он пресекал многочисленные попытки похитить и отравить фрау Чайковскую во время пребывания последней в его доме. {69}

Герцог Лейхтенбергский никогда не делал широких публичных заявлений о том, что он считает претендентку княжной Анастасией, объясняя это тем, что те короткие встречи с настоящей великой княжной не дают ему права вынести сколько-нибудь обоснованное суждение. {70} Создается впечатление, что в глубине души он колебался между доводами за и против. {71} Один раз он признался своей дочери Наталье, что «в самой сокровенной глубине своего сознания» он не думает, что претендентка является Анастасией, но тут же смущенно добавил, что он «на девяносто пять процентов уверен», что она является великой княжной. {72} «Мой отец согласился принять фрау Чайковскую в замке Зееон, – писал Дмитрий Лейхтенбергский, – потому что, как он сказал нам: «Если она и есть великая княжна, это будет преступлением не помочь ей, а если она не является великой княжной, то я не совершу преступления, предоставив крышу над головой бедной, больной и подвергающейся преследованию женщине на то время, пока я провожу расследование по установлению ее личности». {73}

В России Пьер Жильяр, еще до того как он стал домашним учителем в семье императора, служил в качестве домашнего наставника у одного из родственников герцога Лейхтенбергского, и данное обстоятельство позволило ему познакомиться с семьей герцога; это же позволило ему обратиться к Георгию Лейхтенбергскому подчеркнуто откровенно. В 1928 году бывший домашний учитель навестил герцога в его замке и имел с ним продолжительную беседу об иске фрау Чайковской. Жильяру был оказан прием, который по его определению был проявлением «щедрости» и доброго сердца герцога, однако как только он попытался изложить факты, которые, как он полагал, являются доказательствами не в ее пользу, герцог Лейхтенбергский стал весьма нелюбезен по отношению к Жильяру. Если верить последнему, прощаясь, герцог отмел все доводы Жильяра, приведя доказательство, самое шаткое и недостоверное в любом деле, а именно: «Как вы можете довольствоваться утверждением, что она не является Анастасией Николаевной, – герцог прямо спросил у Жильяра, – если три ясновидца сказали нам, что это и есть Анастасия Николаевна?». {74}

Медиумы и ясновидцы, вселяющие надежду в изгнанных аристократов, исполненные благих намерений дамы, пытающиеся восстановить в памяти претендентки «забытые» иностранные языки, пристальные взоры, следящие за тем, правильно ли крестится гостья, – в такой обстановке проходили дни фрау Чайковской в Зееоне. Люди продолжали верить или, наоборот, отрицать ее право на княжеский титул, но, по мнению Фэйт Лейвингтон, одна вещь была совершенно ясна – никто не мог понять, как работает мозг фрау Чайковской. Она обладала «каким-то непонятным очарованием, чем-то, что привлекало к ней людей, несмотря на дурной характер» и «полное отсутствие чувства элементарной благодарности». {75} Сюда же нужно отнести и «донельзя высокую оценку собственной значимости» фрау Чайковской и ее «превыше всего поставленную и болезненную гордость». {76} Временами Лейвингтон находила претендентку человеком, приятным в общении; но вдруг, без какого-либо предупреждения, фрау Чайковская начинала кричать, злиться и капризничать, нарушая весь порядок жизни в доме. «Еще один день как будто прямо из “Чистилища» Данте”», – записала Лейвингтон в своем дневнике, после того как претендентка «в течение целого дня не хотела слушать ничьих увещеваний и завершила день пронзительными криками в приступе неистовой злобы». Хотя Лейвингтон жалела фрау Чайковскую, но, по ее словам, «ее невозможно любить по-настоящему, поскольку у нее нет ни того очарования, что покоряет душу, ни вообще какой-нибудь при-влекательности». {77} «Я знаю только одно, – пророчески добавила Лейвингтон, – кем бы она ни была или в каких бы обстоятельствах она ни находилась, ее тяжелый характер всегда будет приносить горе и боль всем, кто находится рядом с ней». {78}

12